Донести и не расплескать

Мишка

В этой своей небольшой истории одного ребенка я постараюсь отобразить жизнь большинства детей того времени, той страны, где им довелось родиться.
Шел 1937 год. По азиатскому календарю это был год Лошади. Как я и говорил в самом начале, буду писать только о детях и никоим образом об их родителях, но несколько слов все-таки скажу. Отец Мишки был родом из Ярославской области. И к началу 36 года оканчивал сельскохозяйственный техникум в городе Углич. Получив диплом, был направлен для работы в Казахстан зоотехником. Вот с этого-то направления и началась Мишкина история.

В один из больших поселков того времени и приехал молодой и по-своему интересный специалист сельского хозяйства. Во-первых, он умел делать все, поскольку был выходцем из большой крестьянской семьи, но и многое другое, чего не знали казахи. А именно очень хорошо знал военное дело того времени. Молодежь тех лет сама тянулась к армии. Отец Мишки в поселке создал секцию стрелков из боевой винтовки Мосина, а также из станкового пулемета «Максим», что впоследствии, а именно в войне с Японией на озере Хасан, и ему, и его товарищам очень пригодилось. Там же в поселке отец Мишки влюбился в девушку-казашку необыкновенной красоты (знаю это со слов его родственников, которые видели мать Мишки). Уже в феврале у этой молодой пары родился сын, и его назвали в честь деда Мишкой. На дворе был 1937 год. На Дальнем Востоке начинались боевые действия против японских захватчиков, отец Мишки был мобилизован в армию на целых два года. В боях на озере Хасан проявил себя как отличный воин, умелый командир и пулеметчик. В одном из боев за высоту после гибели командира роты взял на себя командование, сам был ранен в глаз навылет, но с поля боя не ушел, сам лично из пулемета отразил несколько японских атак, после боя насчитали более 200 японских солдат.
Попав в госпиталь и пройдя курс лечения, там же в госпитале из газеты «Известия» он узнал, что награжден орденом Ленина за тот бой. Был приглашен в Москву для вручения ордена. Награду вручал лично Калинин (всесоюзный староста). Была огромная фотография на первой полосе газеты, где в числе лучших был и отец Мишки. Это было, наверное, самое звездное время для отца Мишки. Всюду узнаваемый в Москве, с огромным количеством подарков и денег, новый герой поехал не к жене и сыну, а домой. Более года почивал на лаврах своей славы, а когда вспомнил, что у него есть еще и супруга с сыном, было уже поздно. Из Казахстана пришло письмо от жены, где она писала, что пока он воевал и купался в лучах славы, она успела родить еще одного сына, но уже не от отца. Волей не волей пришлось ехать. А за это время мать Мишки дважды пыталась избавиться от мальчонки. Первый раз она его привезла на один вокзал и там оставила в пеленках на скамейке. Но ее быстро вычислили и вернули Мишку. Второй раз она повторила то же самое, но уже в другом городе. Но и в этот раз сына вернули ей. К этому времени и приехал отец Мишки. Все произошло неожиданно быстро, они развелись, и мальчик поехал в Россию. Привезли его в какую-то деревню со странным названием Ивашкино. Шел 1939 год. Что самое интересное, Мишка до мелочей запомнил все события тех дней, а было ему всего два года. Потом, уже будучи взрослым, он не помнил каких-то вещей, но ту дорогу из Казахстана и обращение отца с ним он запомнил на всю жизнь. Он запомнил то жаркое лето, что постоянно хотелось пить и есть, запомнил, как он орал на весь вагон, и люди сбегались со всего поезда поглядеть на мальчишку, который не говорил по-русски и чего-то требовал на незнакомом им языке. Вот тогда-то дорогой из Казахстана они невзлюбили друг друга, и это потом продолжалось всю жизнь, до самой смерти отца. Они так и остались чужими друг другу.
Привезя Мишку к своим родителям, отец и не знал, чем все это закончится. Во-первых, это была и без того очень большая семья, даже по меркам того времени. Мать отца, а значит Мишкина бабушка, сама имела маленького ребенка, ровесника Мишки, и ему тоже было два года, а звали его Юркой. Как дети они быстро нашли общий язык, но когда Мишка, немного освоившись, тоже стал называть бабушку мамой, Юрка, видя такую несправедливость со стороны Мишки, постоянно лез в драку и не подпускал мальчика к своей маме. Мишка не понимал этого, да и просто, по-видимому, очень быстро стал забывать свою родную мать и вообще уцепился за подол своей бабушки. У Мишкиной бабушки было десять девчонок и три мальчика. К 1939 году самым младшим был ровесник Мишки Юра. Это был последний ребенок в семье и потому самый любимый. Недостатка в няньках Юрка не ощущал до той поры, пока не появился Мишка. Юрка был белобрысым, кудрявым, полным, небольшого росточка мальчишкой. Мишка же был прямой противоположностью своему родному дяде. По-азиатски смуглокожим, с немного раскосыми глазами и волосами, немного темнее, чем русые, с очень красивой фигурой, прямыми ногами и вообще, что-то в нем было такое, что, увидев его однажды, хотелось его обнять, приласкать и потискать как куклу. Всем в доме он сразу понравился, кроме Юрки. Он постоянно ревновал Мишку ко всем и был прав, он никак не мог и не хотел понять, откуда к ним на голову свалился этот вечно чего-то требующий на своем языке мальчишка. Прожив несколько месяцев в доме у бабушки, Мишка уже сносно говорил по-русски. И когда к ним снова приехал отец Мишки, он уже мог говорить с сыном. В России начиналась новая военная кампания — война с белофиннами. Отец приехал к родителям попрощаться, потому как снова уходил на войну. Мишка не хотел видеть отца и все дни, пока тот был дома, старался спрятаться от него. 

Но этот ненавистный Юрка знал все Мишкины схроны и показывал, где мог быть мальчик. Когда отец уезжал на фронт, Мишка уже был уверен, что бабушка — это его мама, дедушка — отец, а этот дядя в военной форме вообще никто, ему просто разрешили привезти его сюда.
Бабушка, эта новая мама, любила Мишку даже, наверное, больше, чем остальных. Он как шнурок таскался за ней повсюду, даже в баню. И Мишка полюбил бабушку, ради нее готов был драться с Юркой, и только она знала, как их помирить. Она сажала их обоих к себе на колени, обнимала и говорила, что они родные ее кровиночки, братья и не надо ее делить и огорчать своими ссорами. Бабушка Мишки была просто русская красавица с удивительными волосами пшеничного цвета, когда колос уже созрел, и небесного цвета глазами, да и все остальные девчонки потом выросли, всей своей статью повторяя бабушку. Я буду больше писать про бабушку, потому как дед почти не был дома в то время, а впоследствии вообще чаще рыл окопы и траншеи под Москвой. Это тогда называлось трудовым фронтом. В один из приездов домой на побывку дед сильно заболел, очень крепко простыл, с неделю прокашлял и тихо умер. Это Мишка тоже запомнил на всю жизнь, потому что в последний приезд деда был уже декабрь1941-го.
Вечером в тот день все собрались. На потолок повесили большую керосиновую лампу, поставили елку, и дед, как потом вспоминал Мишка, стал доставать из мешка вещи, о которых мальчик не имел абсолютно никакого представления. Во-первых, дед достал какую-то рыбу, ее было довольно много, и она почему-то была соленой. Все говорили, что это селедка. А соленая, потому как море соленое («Вот темнота!» — через много лет подумает Мишка). Спустя время, когда один из лучших футболистов России Эдуард Стрельцов повторит, что селедка соленая потому, что море соленое, Мишка прочитает об этом в интервью спортсмена для газеты «Советский спорт». Кроме селедки дед достал довольно большой кулек с какими-то кругленькими лепешками, как оказалось, пряниками. Эти пряники 41-го года, их вкус Мишка будет помнить всю жизнь. А в самом низу мешка лежало что-то плоское и тяжелое. Как потом оказалось, это была огромная книга или журнал того времени под названием «День мира». Какая же это, по-видимому, была интересная книга. Мишка приставал дома ко всем, кто умел читать, и просил почитать вслух. Особенно нравились картинки, которые не были нарисованы от руки, — фотографии людей, животных, пейзажей и все разных стран. Мишка думал: скорей бы вырасти и пойти в школу, чтоб самому научиться читать. Но до школы было еще очень далеко.
Как началась та война, которую назовут Великой Отечественной, Мишка и сейчас не помнит, но как она коснулась лично его, не забудет никогда. Во-первых, то жаркое лето очень быстро пролетело. Все, что выросло на огороде и в поле, а тем более лошадь и корову, Мишка помнит, забрали какие-то люди в военной форме. Им оставили несколько овец и кур. У бабушки был еще очень большой сад с яблонями и десятка два ульев с пчелами. Несколько осенних месяцев семья еще кое-как кормилась за счет урожая картошки, репы, брюквы. Постепенно перерезали всех овец, шкуры которых потом тоже были съедены. В доме все потихоньку кончалось. Мишка не понимал, почему к нему так резко изменилось отношение почти всех, конечно, исключая бабушку. А секрет был прост — в доме появился один лишний рот.
Как-то почти в самом конце осени, при отступлении войск, на ночевку к ним в дом поставили, может, взвод, а может, больше солдат и офицеров. У них было несколько грузовиков, за которыми были пушки. Среди них оказался офицер, лично знавший отца Мишки. Вот он-то и сказал бабушке, что Мишку надо отдать в детский дом. И бабушка, послушав его, решила сделать, как он сказал. На следующий день, как только солдаты уехали, бабушка пошла пешком за 25 километров в город Углич, в отдел народного образования, оформлять документы. В городе, тем более таком маленьком, как Углич, знали столь известного человека как ее сын, ей пошли навстречу и, как ребенка героя, Мишку определили в спецдетдом. Узнав об этом, Мишка сначала испугался, но когда ему сказали, что там будут кормить три раза в день, он вроде бы повеселел. Глупый мальчишка! Он только потом поймет, что для него в тот момент сделала бабушка. А эта мудрая не по годам женщина решила так: что бы с ними самими ни случилось, помрут ли ее дети от голода, или еще хуже, не дай Бог, придут немцы и расстреляют всю семью красного командира, а может, не случится ни того, ни другого, а помрет от голода Мишка, придет после войны сын и спросит с укором, почему не уберегли его ребенка. После смерти деда бабушка сильно сдала, похудела, осунулась, но вида не подавала, как ей самой-то тяжело тащить такой груз. Как прожили тот 41–й год, одному Богу известно.

Когда укладывались спать — кто где, и Мишка на большой русской печке — он видел, как бабушка зажигала лампаду перед иконой, становилась на колени и долго-долго о чем-то просила ту картинку, где была нарисована женщина с ребенком на руках. И чудо произошло. На несколько дней на побывку приехал отец Мишки. Он привез много всяких продуктов: муки, крупы, а главное, соли и мыла. Бабушка с ним поделилась своими соображениями в отношении мальчика. Отец одобрил ее решение и ускорил процесс оформления документов. Мишка все дни ел то, что привез отец, но к нему не подходил, а когда тот брал его на руки, молчал и не разговаривал, ждал, когда он уедет.
Шел 42-й год, в феврале Мишке исполнилось 5 лет. А в конце марта того же года его привезут на лошади в Углич, в детдом. Этого дня Мишка ждал и боялся. Когда уже все было готово для поездки и лошадь с санями стояла под окном, его как подменили. Желание есть три раза в день, быть в тепле, где много детей, вдруг стало ненужным. Он уцепился за бабушкин подол и просил ее с плачем:
— Мамонька, милая, не отдавай меня никому, я же люблю тебя. Попроси ту картинку, что висит в углу, пусть она все изменит, пусть все будет так, как было. Попроси!
Но было уже поздно просить, все документы были готовы, и лошадь стояла под окном. Мишка! Глупый ребенок, он не знал, что опух от голода, и все его болячки не что иное, как чирьи, тоже от голода. В доме все плакали, кроме Юрки, он-то знал, что теперь его мама будет только его. Мишка уже потом через много-много лет, когда будет писать стихи, напишет об этом дне и детдоме.

Детдом

Конец был марта сорок второго года.
Но с севера еще тянуло холодком.
Меня везли в детдом, в такую непогоду.
Был в горле ком, под сердцем ком, а впереди — детдом.
Детдом. Меня тогда пугало это слово.
Как что-то страшное оно казалось мне.
Пугало расставание, и снова пугало одиночество вдвойне.
Как горя на земле в тот год, нас тоже было много.
И каждый человек старался обогреть,
Чужие люди шли нам на подмогу.
Так исстари в России повелось — чужих детей жалеть.
 
Я с благодарностью людей тех вспоминаю,
Кто нас растил и в люди выводил.
Вдвойне тебе спасибо, Родина родная,
Не будь тебя тогда, не знаю, кем я был.
 А сейчас его с плачем завернут в ватное одеяло, положат в сани и увезут навсегда и из этой деревни, и из этого дома, и из этой жизни. В пять лет он станет взрослым. И до 1951 года не будет знать, что такое материнская любовь и ласка, что такое родные люди. Нет, он не озлобится, просто поймет, что, оказывается, есть еще и Родина, Россия, и уж она-то никогда не бросит и никого из детей не предаст, он потом в этом многократно убедится. 
Повезла Мишку его любимая тетка Валя, которой самой-то было 17 лет. День весной намного длиннее, чем зимой, особенно в марте. Зима в тот год была снежная, лошадка, хоть и сама полуживая, тащила сани резво, как будто желая сделать это дело поскорей и избавиться от груза. Мишка лежал в санях и практически видел только хмурое небо, верхушки придорожных кустов и серп луны, перемещавшийся то слева, то справа. Вечерело быстро, а они еще не проехали и половины пути. Мальчишка хотел есть, и он стал просить Валю. Но еды никакой не было, и Мишка стал выбирать из сена, что было в санях, травку и потихоньку жевать. И что самое интересное, некоторая на вкус была даже сладкой, попадалась и такая, что рот сводило судорогой от горечи, это была полынь. «И как только лошади едят такую горечь», — думал он. Самыми вкусными в сене были какие-то комочки, Мишка спросил Валю:
— Что это такое?
— Клевер. Ты что, ешь эту траву?
— А ты попробуй.
— Нет. Не хотела тебе говорить, да видно придется. Есть у меня в кармане четыре картошки вареные, думала тебя там, может, покормят, а я на обратной дороге съем их одна.
Мишка чуть слюной не захлебнулся, услышав, что она сказала. Но когда Валя по-братски дала ему две штуки, он выбрал себе самую маленькую, а вторую отдал ей. Съесть свою картошку он не успел, куда она делась потом, он не помнил. Лошадь резко встала, издала ноздрями какой-то звук, стала пятиться назад.— Волки! Волки! — закричала Валя.
Мишка поднял голову, посмотрел по сторонам, но ничего не увидел. И только потом, глянув вперед, увидел волков. Их было двое. И что случилось с этой полудохлой клячей? Она их не испугалась, сначала тихо, а потом вскачь понеслась прямо на них. Волки отскочили и как будто исчезли совсем, но на дороге их не было.

— Ори, Мишка, как можно громче! — крикнула Валя и сама со страху заорала так, что мурашки по коже.
— А-а-а! — закричал Мишка. Уж что-что, а орать он умел. Как и куда они влетели на своих санях, Мишка тоже не знал. Помнит, что лошадь резко встала не то перед забором, не то перед воротами. Сани еще по инерции вместе с оглоблями сорвали с головы лошади хомут и вышибли ворота. От такого удара в доме все проснулись. Было видно, что зажгли керосиновую лампу без стекла и кто-то вышел на крыльцо.
— Не бойтесь, — закричала Валя, — это лошадь сама к вам вломилась со страху, за нами волки гнались!
И этот кто-то стал спускаться с крыльца. В темноте двора было не разобрать, мужчина это или женщина.
— По голосу-то Валька. Ты, что ли?
— Я, я, тетя Лиза!
— А это кто с тобой?
— Да Мишка это! Нашего Николая сын!
— И куда ж это вы на ночь глядя поперлись? — говорила тетя Лиза.
— Куда-куда? — вне себя ругнулась Валя. — На кудыкину гору! В Углич, в детдом его везу.
— Так бы сразу и сказала, —проворчала в ответ тетя Лиза.
Они вдвоем кое-как распрягли лошадь, занесли в скотник всю сбрую, туда же завели животное. И только потом подошли к саням. Мишка то ли со страха, то ли оттого, что так сильно орал и потерял много сил, но, к их удивлению, спал.
— Да живой ли он у тебя? —спросила тетя Лиза.
— Был живой, а сейчас не знаю. Знаешь, как он орал, у меня до сих пор уши как ватой заложило.
Мишку занесли домой, он так и не проснулся. Тетя Лиза взяла его на руки и тяжело вздохнула:
— Господи! Да в нем и весу-то никакого нет, словно пушинка. Давно голодаете-то?
— Давно. Как Николай был на побывке, считай, с тех пор.
Они еще долго говорили. Валя напоила лошадь и дала ей сена. Тетя Лиза нехотя, да что делать, в деревнях России всегда после разговоров полагалось хоть чем-то покормить того, кто приходил или заезжал на ночлег, затопила печь, намыла картошки и прямо в шелухе поставила в котелке на огонь. Хлеба тоже не было, но соль и постное масло имелись. Мишка проснулся от запаха картошки — когда она еще не сварилась полностью, а только кипит, и вода через верх котелка попадает на огонь. И вот этот-то запах и вызывает желание скорее достать ее, родимую, горяченькую, почистить немного, макнуть в блюдце с маслом, посыпать чуть-чуть солькой и в рот! И никакого хлеба не надо, но, если бы был, совсем не помешал.
— Ну, буди своего Мишку, пусть поест, — сказала тетя Лиза.
— А я и не сплю вовсе, — отозвался Мишка.
И эту картошку марта 1942 года он тоже не забудет никогда. Вообще русскую печь топят один раз в сутки и всегда утром, заодно с домашней стряпней варят что-то и для скота. Эту печь тете Лизе пришлось топить дважды, в доме и без того было тепло, а стало душно. Мишка ел вареную картошку жадно, торопился успеть съесть побольше, почти не жевал, обжигался, весь вспотел. И тетя Лиза сказала, что когда он вырастет, будет хорошим работником: кто много ест — много и работает. Когда еще все это будет, а сейчас Мишка пока умел только есть. Его живот раздуло как барабан, а чувство голода не проходило.
— Хватит, — сказала тетя Лиза. — Не жалко, но сразу много нельзя, как бы худо не стало. Утром, Мишка, поешь еще, никуда она не денется, а сейчас залезай на печку и спать.
Спал эту ночь он тревожно, просыпался и просил у Вали пить. Только та заснула, Мишка снова запросился, в этот раз писать. А когда, сделав и то и другое, он заснул, ему приснился бабушкин дом. Он видел, как бабушка тихо стояла на коленях перед той картинкой, что зовется иконой. Она опять ее о чем-то просила. А просила она прощения за то, что оторвала от своего сердца Мишку. Оправдывалась перед немой картинкой, винила себя во всем, что происходит именно в ее доме, семье. Ему снился и Юрка, но совсем другой, тихий, он стоял рядом с бабушкой и говорил, что скучает без Мишки и, если он снова вернется, отдаст ему все свои пуговицы, молоток и колесико от швейной машинки, за которое, когда шьют, крутят. На печке было жарко, казалось, Мишка лежит под солнцем там, в Казахстане, и некуда спрятаться, вокруг ни одного дерева. Прокричал петух, эти вечные деревенские часы, значит, четыре часа утра. Тетя Лиза встала, вышла в сени, ее долго не было. А когда пришла, встала и Валя. Они о чем-то опять с ней говорили. Мишка урывками слышал свое имя и опять проваливался в сон. Когда его разбудили, было уже светло. На столе стояла вчерашняя картошка и молоко. Но самое интересное — Мишка увидел, что за ним наблюдает из-за кровати девчонка еще меньше его.— Вылезай, Нюрка, — сказала тетя Лиза. — Иди, познакомься с Мишкой.
Девчонка подошла к Мишке и спросила:
— Ты цыганенок? Почему ты такой черный?

— Черный, потому что грязный, — сказала Валя. — Вот привезу его в детдом, там его отмоют, увидишь, какой он будет.
Каким он будет, Нюрка не увидит никогда. Тетя Лиза сказала, что если и она не будет ее слушаться, то и ее отвезут в детдом. Так вот за что его везут в детдом, догадался Мишка, и стал вспоминать, чего он натворил, чтоб получить такое наказание. Ничего не вспомнив, спросил Валю: что же он сделал, если его везут в детдом, а Юрка — дома.
— Ничего ты плохого не сделал, Мишка, просто дома жрать уже нечего, а там кормить тебя будут. Понял?
— Валя, а может, поедем обратно, домой? — спросил Мишка.
— Нет, сынок, — сказала тетя Лиза, — бабушка знает, что делает. Так будет лучше. А доживем до лета, в гости к тебе приедем.
Но когда сели за стол, ни Лиза, ни Валя не смотрели в Мишкину сторону, они как без вины виноватые чувствовали и вину, и жалость к этому живому, говорящему комочку, другим будет еще хуже. Многие в тот год не доживут и до Мишкиного возраста. Ах, война, что же ты делаешь со всеми, если взрослыми дети становятся в пять лет, а стариками — в двадцать!
Детдом
В Углич они с Валей приехали к обеду. Мишка помнит, что проезжали какой-то очень длинный мост через реку, а потом по берегу этой же реки ехали до красивой церкви, далее было что-то вроде пристани, затем базар. Еще Мишке запомнилось какое-то длинное здание, очень красивое, как оказалось, сырзавод. Несколько раз спрашивали дорогу к детдому и наконец приехали. Мишка остался в санях, а Валя зашла в дом. Он был большой, двухэтажный, с большими окнами и дверьми. Валя вышла с какой-то женщиной, отдала ей документы, обняла Мишку и заплакала:
— Мишка, прости нас всех. Даст Бог, увидимся еще. И запомни: что бы ни случилось, зовут тебя Миша и фамилия твоя Курков.
У Мишки комок к горлу подкатил, он хотел заплакать, но женщина взяла его на руки и занесла в дом. Больше он не увидит свою родную тетю Валю.
Его принесли в какую-то комнату, где Мишка не понимал, чем пахло, но было тепло, как ему и обещали. Когда его раздели, чтоб помыть, женщины только вздохнули и развели руками. У него торчали лопатки и ребра, все тело, живот и ягодицы были в чирьях, а опухшие от голода ноги были словно тумбы. Мишку поставили ногами в большой таз и ковшиком сверху поливали на голову и тело.
— Боже! До чего ж ты маленький, мальчик! Разве тебе пять лет? — говорила женщина.
— Пять, — отвечал Мишка, — а сколько же еще, если не пять?
— Ну вот, наконец-то разговорился, — сказала она, — а я уж думала, что ты глухонемой.
Мишке хотелось спросить, что такое глухонемой, но она его одела во что-то новое и большое, не по росту, поставила на пол, подогнула рукава курточки, отвернула брюки и повела в столовую. Там уже никого не было. Обед закончился, а до ужина еще далеко.
— О Господи! Еще одного привели, — сказала повариха. — Вроде маленькие, а пожрать норовят побольше. Да на него ничего и не выписано на сегодня.
«Вот тебе и три раза в день, — подумал Мишка, — а говорили, детдом, детдом». Ему дали хлеба, луковицу и чуть-чуть супа — все, что, видно, сами не слупили. Женщина снова хотела взять его на руки и нести, но Мишка сказал:
— Сам пойду!
— Ну, давай хоть руку, а то ведь качаешься. Сам! Сам!
Он еще не знал тогда, что она директор этого детдома и на целых девять лет станет ему всем: и мамой, и сестрой, и тетей, и учителем. А зовут ее Валентина Николаевна Сальникова. Вот так они и познакомились в том 42-м году. Оказалось, она хорошо знает Мишкиного отца-героя. Таких на всю Ярославскую область было только двое — его отец и Квашнин. Только у них были ордена Ленина, и их портреты будут висеть в краеведческом музее тоже вместе. Валентина Николаевна привела Мишку в большую комнату. Это была одновременно и спальня, и игровая. Мишка увидел, что посреди комнаты стоит большая белая печь топкой к дверям. Из чего она сделана, он не знал, но поразило, что она блестела, как стекло. Детей в комнате было немного, видно, сколько кроватей, столько и детей. Они стояли кучкой. Каждый, чем мог, прислонился к печке, больше всего щекой. Валентина Николаевна обратилась к одной девочке:
— Принимай, Тамара, новое пополнение и покажи ему его кровать.
Мишкина кровать стояла в углу, у самого окна, кровать этой девочки оказалась рядом. Мишка испугался, он никогда не видел столько детей сразу и не знал, что делать, как себя вести. Он сел на кровать, хотел посмотреть в окно, но с его ростом увидел только небо. На улице шел небольшой снег, и Мишка подумал, что это хорошо, так Валя лучше доедет до дома.

— Мальчик, иди к нам! — сказала Тамара.
Мишка встал и робко подошел.
— Дети! Дайте мальчику тоже прислониться к печке, — сказала Тамара.
Дети немного расступились, выделяя и Мишке кусочек жизненного пространства. Отныне несколько теплых кирпичей этой печки будут ему всем, даже меркой его роста. Вот по этим кирпичам через несколько лет он поймет, что вырос. Если по приезде в детдом он носом доставал только до третьего кирпича, то когда его заберут совсем оттуда, он будет доставать до восьмого. Но это потом.

— Мальчик, как тебя зовут? Ты откуда приехал? А может, ты из Ленинграда? — на Мишку посыпался град вопросов.
— Зовут меня Мишка, — тихо сказал он, — а откуда приехал, я не знаю. Меня Валя привезла.
Мишка никогда еще не видел такой большой комнаты. Его поражало все. И то, что потолок был где-то далеко наверху, и то, что на потолке был какой-то кружок, из середины которого висела веревочка с черной штучкой на конце, это был электрошнур с патроном. Но больше всего поразили окна с большими, как скамейки, подоконниками. Окна были голые, без занавесок. У бабушки хоть из газеты, но были занавески. Зато все окна здесь можно на ночь закрывать одеялами. Одеяла были вверху приколочены и на день сворачивались в трубочку. Мишка не знал, что это самозащита от немецких самолетов. А самолеты он уже видел, еще там, в деревне у бабушки. Он видел, как они дрались вверху, кто кого. Но больше почему-то горели и падали наши зелененькие со звездочкой. Они прилетали всегда неожиданно и, как правило, после того, как перед этим летал один самолет. Это был, хоть и высоко до него, большой самолет. Он гудел совсем не так, как остальные. Бабушка говорила, что это «Рама». Он и действительно был похож на окно, перевернутое и закинутое на небо. В середине у него ничего не было, только кабина и хвост. Вот от них-то и занавешивали окна на ночь.
Мишка осматривал комнату и делал одно открытие за другим. Около двери на стенке была коробочка, и когда пальцем нажмешь на нее, она тихонько щелкала. Что это электричество, он не знал, но еще узнает. И вдруг, когда он перевел взгляд на другую стену за печкой, увидел огромную картину в большой красивой рамке. Ого! Такой большой иконы он не видел еще никогда. Там был нарисован мужчина с пышными усами, черными волосами. Все вокруг него светилось, даже небо было голубое. Он смотрел и на Мишку, и еще куда-то далеко, где начинало всходить солнце, и был нарисован во весь рост, очень большой. На одной его руке сидела девочка, другой за руку он держал мальчика. Вот это икона! Мишка отошел в сторону, а взгляд этого Бога преследовал его. Мальчик менял положение, но везде — и слева, и справа — глаза Бога находили его.
— Кто это, Тамара? — спросил Мишка.
— Это? Сталин!
Из бабушкиных молитв он знал, что есть Архангел Михаил, Николай-угодник, Георгий Победоносец, Илья-пророк, когда гром гремит, Дева Мария, что висела у них с ребенком на руках, но такого Бога «Сталин», видно, не видела даже бабушка.
— Тамара, а кто это у него на руках? Ангелы? — спросил Мишка.
— Что ты, Мишка? Это пионеры! Видишь, у них красные галстуки. А Сталин — друг всех детей, и они его очень любят. Маленький ты еще, Мишка, ничего не знаешь и не понимаешь. Вот вырастешь, станешь пионером, и не думай, что тоже будешь сидеть у него на руках. Для всех у него рук не хватит, — сказала Тамара.
Богом Сталин для Мишки не станет. Он потом будет знать про него много. А сейчас для него Бог — это хлеб. Когда он есть, и внутри есть Бог, когда его нет, и внутри — одни черти, что рвут на части Мишкины кишки и еще урчат громко. Слышно, как в животе они дерутся, даже живот шевелится. За все время, что Мишка был уже в комнате, он не увидел ни одной улыбки, не услышал ни одного голоса. Казалось, время застыло. Оно, конечно, двигалось. Но сколько же его должно было пройти, чтоб вывести из оцепенения эти детские умы и души! Что нужно такое сделать, чтоб снова засветились глаза этих ребятишек? Как объяснить, что кому-то еще хуже? Они уже почти спасены, у них уже есть все, даже крыша над головой.
— Младшая группа, на ужин! — крикнул кто-то в коридоре.
Мишка ничего не понял, особенно, что такое «младшая группа». Понял, что сейчас будут кормить. Тамара построила всех ребят в шеренгу. Мишка, как самый маленький из всех, оказался последним. Когда пришли в столовую, сели за столы, то для Мишки не нашлось стула побольше. Как он ни старался сесть, все равно голова была ниже, чем стол. 
Он готов был есть хоть стоя. Тамара взяла Мишку, посадила к себе на колени, так вдвоем они ждали, когда до них дойдет очередь. Повариха опять увидела Мишку, хотела что-то сказать, но по его глазам поняла: если сейчас она ему не положит каши, не даст хлеба, не нальет чая, Мишка просто умрет. 
Он ведь так ждал этого ужина! Кажется, ничего вкуснее на этом свете Мишка не ел. С чем была каша, какой был чай — неважно, зато все горячее, хоть и немного. Когда поели, все хором сказали: «Спасибо». А когда вышли снова в коридор, Мишка увидел много детей, это была старшая группа, они ели во вторую смену. Эти уже были немного повеселее, чем младшие. Они толкались у дверей, оттесняя друг друга, чтобы вскочить в столовую первыми и при раздаче получить горбушку хлеба.

Просто кусок хлеба съедался как-то очень быстро, а горбушка продлевала наслаждение того чудесного вкуса и запаха хлеба, от которого кружится голова. Ее можно было съесть даже за два раза: одну половинку — в столовой, а вторую — в спальне, она и в кармане не крошилась. После обеда посуду можно было смело не мыть, так как абсолютно ничего не оставалось ни на столе, ни на тарелке. Если это был суп, то последнюю капельку осторожно сливали в ложку или прямо в рот. Сколько Мишка себя помнит, он ни разу не увидит в столовой ни одного таракана или мыши. Этим тварям еще долгое время ничего не будет доставаться. Если чистили картошку в суп, то очистки промывались и жарились, и это тоже была еда. А лучше всего, конечно, варить картошку в мундире. Дать ей остыть немного и чистить, отходов практически нет. Ели, что Бог послал. А Бог посылал все меньше и меньше. Прошли зима и весна 42-го года. Вся надежда была на лето. Откуда Мишке было знать, что летом дела и на фронте будут идти лучше и многое изменится. В начале лета 42-го придет баржа с картошкой. Картошка будет посажена, даже с помощью детей. К началу лета у Мишки пройдут все болячки и ноги примут прежнюю форму, но он не подрастет. И только когда в детдом привезут откуда-то с севера, как говорили взрослые, много бочек с каким-то вонючим мясом (а это будет не то тюленина, не то моржовое мясо), Мишка пойдет на поправку. Самое главное — привезут рыбий жир. Что это такое, Мишка не знал, но говорили, что если выпить две большие ложки жира, то есть почти не хотелось. Когда бочку открывали, жир был цвета меда, а когда она почти кончалась, он был густым. Его наливали в тарелочку, солили, и можно было хоть сто раз помакать хлебушек. Летом еды всякой прибавилось. Можно было есть щавель, потом росли какие-то дудки, их надо было чистить и есть. Варили и ели щи из крапивы. Позже варили листья свеклы, что была посажена. Можно было полазать по большим деревьям, поискать вороньи и грачиные яйца, а то подстрелить и самих грачей, и ворон. Стреляли, конечно, взрослые. Мясо грача и скворца, если его сварить, было белое, как у курицы, а воронье — синее.
Как оказалось, та река, мимо и по берегу которой его везла Валя, была Волгой. А тот длинный мост — плотина. Вот эту-то плотину немцы и будут бомбить, но у них почти ничего не получится, а все потому, что на плотине будет стоять много зениток, и ни днем, ни ночью им так и не удастся ее разбомбить. Но кое-что они все-таки разрушат. Они же ее будут и восстанавливать после того, как под Сталинградом им отольются все наши слезки. Но это тоже будет потом.
За два с лишним месяца, что Мишка жил в детдоме, он со всеми перезнакомился, подружился. Он оказался человеком общительным, веселым и голосистым. Уж если пели какие-нибудь песни, то Мишка орал громче всех, особенно ему нравилось кричать в одной песне, где были слова: «Эй, ухнем! Эх, зеленая, сама пойдет». Песня называлась «Дубинушка», пел мужчина — Мишка сразу запомнил, его звали Федор Шаляпин. И потом, когда в детдоме появится патефон с пластинками, он услышит эту песню. Сколько всего ему откроется за тот год. Иногда кто-нибудь из воспитателей будет брать его с собой в город. Мишка первый раз увидит пароход на Волге, тот как будто специально погудит для мальчика. Увидит Мишка и паровоз и со страха чуть не наделает в штаны, он на всю жизнь запомнит тот манящий запах вокзала. Хоть Углич и тупиковый город, дальше ехать не надо, а только обратно, и так всякий раз. Именно с этого вокзала Мишка потом уедет навсегда в новую жизнь. Он поймет, что все начинается с дороги. Их много. Хороших дорог, как и хороших людей, больше. И каждая дорога куда-нибудь ведет: одних взрослых мужиков — на фронт, плохих людей — в тюрьму, а мертвых — на кладбище, погост, как в России говорят. Вот сколько дорог его ждет, только расти, Мишка, и выбирай любую, по душе, а может случиться, что придется тебе, парень, пройтись по ним по всем. Но это тоже будет потом.
Через год Мишка уже будет старожилом детдома. Год — это и много, и мало, как посмотреть. Но эта проклятая война! Почти каждый день привозили детей из Ленинграда и Карелии, чудом довезенных живыми. Эти были похуже Мишки. Они вообще не двигались, не ходили, не говорили и даже не просили есть. Многие были калеками: кто без руки, кто без ноги, или совсем изломанные, когда их доставали после бомбежки из-под руин. Мишка не знал, какой он национальности, но когда привезли этих ребят, узнал, что есть карелы из Выборга и Петрозаводска, есть еврей из Ленинграда и украинцы из Нежина, откуда и огурцы бывают с пупырышками, а Родина одна — Советский Союз. И она никогда их не бросит, даже после войны будет бороться за каждого ребенка, увезенного в Германию, и вернет всех, пусть даже с другими именами и говорящих на другом языке.

Дети быстрее все забывают, но еще быстрее вспоминают. И оттого долго еще на Руси будут звучать необычные для слуха фамилии Град, Бор, Лес и всякие Берги. И вдобавок к этому еще будут дети, рожденные от пленных немцев, чехов, испанцев, румын и итальянцев. Все перемешается в русской фамильной геральдике, но никто не будет отвержен Родиной.
Жизнь в детдоме шла своим чередом: кого-то привозили, кого-то увозили навсегда.Увозили обреченных. Да и в самом детдоме умирали дети, отчего, Мишка не знал. Они уходили тихо, как правило, где-то перед рассветом. Умирали привезенные из Ленинграда. Истощенным дистрофией уже ничего не помогало. Обыкновенные лекарства были бессильны, а о таких продуктах, как мед, масло, молоко, куриный бульон, не могло быть и речи. Когда видишь смерть довольно часто, особенно в детском возрасте, не понимая, почему это происходит, не думая, что завтра это может случиться с тобой, ее явление становится обыденным делом. Ясно, что здесь нет никакого злого умысла со стороны персонала детдома. Что можно сделать, не имея ничего? Только вдохнуть свою душу. Осознанная жалость приходит потом, не в пять и шесть лет. Это как колесо, сколько на него ни смотри, где его начало, не увидишь. 
Здесь знали только имя и фамилию ребенка, порой не знали даже, откуда он родом, кому сообщить о печальном его конце. К сорок третьему году все круто изменится, словно произойдет какой-то перелом. Трагических случаев почти совсем не будет. В городе и самом детдоме будут работать несколько школ. Мишке до школы все равно еще далеко. 
Тамаре, Мишкиной лучшей подруге, в свои 10 лет придется идти в третий класс. Из всего детского населения только Мишка еще не ходил в школу. Когда утром почти все расходились на занятия, он болтался по всему детдому без дела. Заглядывал во все углы, мог натаскать дров для печки. Но больше всего его тянуло на кухню. Он сначала тихонько открывал дверь, робко заглядывал внутрь, и даже если его не приглашали войти, все равно заходил, громко здоровался со всеми, делал вид, что, мол, зашел совершенно случайно, и если его присутствие здесь вовсе не обязательно, то он может уйти. Повариха с Мишкой здоровалась тоже очень громко, показывая этим ему, что она совсем не глухая и давно раскусила Мишку и все его хитрости. Все равно, чего бы ни наговорил ей Мишка, она не верит ни одному его слову. Чтобы заслужить ее расположение, он предлагал ей принести дров для плиты, вынести помойное ведро или на худой конец просто посидеть около открытой печки. Она тихонько улыбалась на все Мишкины предложения, говорила, что ему не под силу поднять ведро, а дрова таскать ему придется весь день, больше трех полешек ему не поднять. И что ничего лишнего у нее на кухне нет, вот только если кочерыжка от капусты. «Кочерыжка так кочерыжка, — думал Мишка, — все равно хорошо». Он так же громко говорил ей: «Спасибо», она со смехом отвечала: «На здоровье, Мишка, приходи завтра».
Иногда Мишка заходил в классы, школа-то была в самом детдоме. Больше всего любил класс, где училась Тамара. В то время все было иначе, чем теперь. Первый и третий класс учились вместе, только сидели по рядам — один ряд третий класс, другой первый, а учительница одна. Первоклассники порой знали больше, чем третьеклассники, иногда даже пытались подсказывать тем. Мишка и здесь, чтоб его сразу не выгнали, когда заходил, громко здоровался со всеми, подходил к учительнице и просил разрешения посидеть с Тамарой. Ему почти никогда не отказывали. Тамара на Мишку никогда не сердилась. Наоборот, просила свою одноклассницу подвинуться и сажала мальчика. 
Ему хотелось все потрогать, посмотреть. Особенно его интересовала какая-то штучка, куда надо сначала воткнуть ручку с пером, а потом писать. Эта штучка называлась чернильницей. Она была спрятана в парте ровно посередине, чтоб и одному, и другому ученику было удобно втыкать ручку. Иногда туда подливали совсем черную жидкость из бутылки, это были чернила. Мишка один раз даже попробовал лизнуть горлышко бутылки. Измазал себе язык и губы, но кроме горечи, ничего не почувствовал, зато рассмешил весь класс и Тамару. Вообще то далекое время Мишка будет вспоминать с большой теплотой. И те книги-учебники, где почему-то многие картинки замазаны чернилами. Позже он узнает, что закрашены враги народа: Каменев, Зиновьев, Троцкий, Бухарин. Даже его любимый Федор Шаляпин, чьи песни все равно будут петь. Вместо тетрадей выдадут амбарные книги. На них так и останется надпись «Амбарная книга». Там линеечкой Тамара начертит полоски, чтобы решать задачки. В тот 42-й год, когда Мишку привезли в детдом, Валентина Николаевна как будто бы знала, кому его доверить.

Тамара Мишку полюбила как брата, как самого родного на тот момент человека. И он ей отвечал тем же. Пройдет много лет, пока они будут вместе. Они станут расти, думать о будущем. Тамара мечтала стать медсестрой, а Мишка говорил, что пойдет работать на машине, то есть будет шофером, он просто не знал такого слова, и когда-нибудь покатает Тамару в кузове. Почему не в кабине, а в кузове? Он знал, что там все хорошо видно и дует ветер. Как хорошо, если их детские мечты осуществятся! 
А пока еще шла война. Сорок четвертый год. Все пошло к лучшему. Мишка помнит, как все переменилось. Во-первых, хлеба стали давать больше. Иногда давали даже галеты, это то же печенье, только несладкое, потом привозили железные баночки. Все говорили, что это американская тушенка. Банки были большие, одному, даже Тамаре, ни в жизнь не съесть. А уж как ребят стали одевать, это просто загляденье! Теперь детдомовским завидовали даже городские дети. Можно было ходить в город, даже на пристань и вокзал. Одежда и обувь была разных цветов. Ботинки не только черненькие, но и желтенькие. Давали даже носочки! А про пальто и говорить страшно. Ни одно из них Мишке по росту не подходило. Но ему все равно дали, ведь он когда-то вырастет. А он все не рос. Или ему так казалось. И только когда уже зимой он будет стоять у печки, увидит, что вырос на целый кирпич. Он всех когда-нибудь догонит. Не переживай, Мишка! У тебя же столько друзей и Тамара. Она-то и сказала, что пальто надо укоротить. Надо только попросить Валентину Николаевну. Та же ответила, что портить пальто не надо, просто, когда привезут маленькие, Мишке поменяют. Пальто действительно ему привезут, и не только ему. В то лето 44-го многое будет по-другому. Во-первых, численность детей в детдоме возрастет до трехсот шестидесяти человек. Видно, дела на фронте пойдут настолько хорошо, что к Валентине Николаевне в небольшой отпуск после ранения приедет ее муж. Она будет ходить и сиять от счастья. И все будут рады за нее. В то время, в войну, не было, как теперь говорят, черной зависти. Если где-то появлялся военный человек, к нему тянулись люди, как к родному. Поговорить, послушать, покурить или просто постоять рядом было делом чести. А уж тем более для детей. Мишка был тут как тут. Он первым познакомился с Сашей, так звали мужа Валентины Николаевны. Ему даже показалось, что от дяди Саши так же пахнет одеколоном после бритья, табачным дымом от папирос и гуталином от сапог, как от отца. Но что-то все-таки не так. Саша, Мишка так его называл, вызывал в памяти не только ощущение запахов, а просто восхищение, что он военный и тоже офицер, как и отец Мишки, но совсем не задавака. Он брал ребят на руки, тискал их и сам смеялся громче всех. Он говорил, что скоро война закончится. Теперь уже воюет не только Россия, а еще и какие-то американцы с французами и англичанами, что открыли второй фронт, и немцы чешут уже обратно, еще немного, ребята, еще немного. Много или немного, но целый год пройдет, пока Сашины слова сбудутся. Больше Сашу он не увидит. Осенью Мишка пойдет в первый класс и вместо радости в глазах Валентины Николаевны увидит слезы. В этот день, 1 сентября 1944 года, ей принесут похоронку на мужа. И в то же время осенью в город придет несколько эшелонов с пленными немцами и со всякой сволочью. Их окажется по численности больше, чем жителей города. Они потом будут, кажется, везде. Через какое-то время они станут свободно ходить по городу без всякой охраны. Фронт уйдет очень далеко, и бежать через всю Россию им не будет никакого смысла. Они будут работать, восстанавливать ГЭС, ту плотину, по которой Мишку везла Валя.
Мишка уже свободно ориентировался в городе. Иногда вместе со старшими ребятами ходил и на вокзал, чтоб посмотреть на немцев. Их привозили туда и потом через весь город колонной вели в лагерь для пленных. Какими они были, когда начиналась война, Мишка не видел, но какими они стали сейчас! Кроме жалости и сожаления, не вызывали ничего. В основном все длинные, худые, рыжеватые, в своих обносках, что остались от формы, с запахом вонючих бинтов (многие были с забинтованными руками и головами). Шли тихо, глядя под ноги, почти без охраны. Никаких собак Мишка не видел, всего несколько солдат с винтовками шли рядом с колонной. Никаких окриков или приказов. Они шли так, будто заранее знали дорогу к лагерю. Жители города молча наблюдали эту картину. Никто не кричал, ничем в них не бросался. Далее дети, кажется, растерялись в своих догадках, что же это такое. Вот дядя Саша приезжал, видно сразу — военный. А эти, как побитые собаки. Куда все девалось? Нет, не страх сделал их такими. Совесть, совесть в них заговорила. Может, некоторые из них уже несколько лет в плену, может, они уже тысячу раз видели, что натворили. И непонятно им, что же это за народ русские. Злости у них, что ли, нет? Да все есть! Но что толку разбить фрицу голову? Тем более женщине какой-нибудь подойти и ударить булыжником? Даже если убить гадину, никто и не осудит. Но все стояли молча, показывая, что народ русский выше этих выродков. Мы не презираем вас, мы вас ненавидим. И говорить нам с вами еще долго будет не о чем, тем более сейчас. Лежачего в России никогда не бьют. Понимайте, как хотите, хоть вы и на ногах. И они шли вот так почти по всей России. Потом, спустя время, будут находить какие-то аргументы, что они не виноваты, что не по своей воле воевали, жгли детей, в колодцы кидали. Гитлер капут! Капут, капут!

Мишка потом еще один раз сходит на вокзал. Смотреть там нечего, все они казались ему на одно лицо, белобрысые. Вот в тот последний раз Мишка отойдет от своих ребят и уйдет в самый конец колонны пленных. Вагоны-телятники, в которых привезли немцев, будут открыты. И вдруг ни с того ни с сего, как только колонна тронется, начнется сильный дождь. Мишка прыгнет от дождя в вагон, чтоб переждать. В вагоне темно и пусто, пахнет мочой и лекарствами. В углу под нарами он увидит что-то блестящее, нагнется и поднимет с пола большое кольцо. Что это такое, он не знал, но видел, что носят его на пальце. Мишка попробовал надеть, но пальцы были маленькие и тонкие, кольцо не держалось. Он снял ботинок и надел кольцо на большой палец ноги. Оно оделось туго. Мишка обул ботинок и побежал догонять своих ребят. Пока дошли до детдома, он стал уже хромать. Мишке было больно, но он терпел.
— Что ты хромаешь, Мишка? — спросила Тамара.
— А вот посмотри, что я нашел, — показал Мишка свою ногу.
— Где ты это взял?
— Где, где, в вагоне у немцев!
— Ой, Мишка, пойдем Валентине Николаевне покажем.
Они пришли к Валентине Николаевне. Мишка снял ботинок и только охнул. Палец на ноге и ноготь были уже синими. Кольцо врезалось в мякоть пальца и никак не хотело сниматься. Долго думали, как его снять. Под руками ничего не было. Сначала хотели его распилить напильником, но как только стали пилить, Мишка заорал от боли. Решили сделать так: Мишка поднимет ногу на спинку стула, и кровь, как сказала Валентина Николаевна, отойдет от ступни куда-то, куда надо. Так и сделали. Действительно, опухоль убавилась, но все равно кольцо было не снять.
— А что, если его вместе с пальцем намылить? — предложила Тамара.
Палец намылили, кольцо покрутили, и оно довольно легко снялось. Оказалось, что это вовсе не кольцо, а перстень. Валентина Николаевна хорошенько его рассмотрела и сказала, что перстень золотой и скорее всего принадлежал какому-нибудь офицеру, поскольку на нем есть гравировка с буквами СС. Что такое СС, ни Мишка, ни Тамара не знали. Валентина Николаевна сделала предположение, что этот человек, хозяин перстня, пронес его через все сортировки, пряча только одному Богу известно куда. А здесь, в Угличе, зная, что будет самый строгий контроль и проверка в лагере, решил от него избавиться. Встал вопрос, что с ним делать дальше. И опять Тамара сказала:
— А давайте его продадим или поменяем на хлеб.
Буханка хлеба стоила пятьсот рублей, но на базаре хлебом не торговали. И вообще, кроме махорки-самосада да водки с дрожжами, там практически ничего не было. Это потом, в 1946 году, на базаре можно будет купить, что душа пожелает, а сейчас пусто.
— Оставим его до лучших времен, — предложила Валентина Николаевна.
Через много лет, когда за Мишкой приедет отец и ему отдадут этот перстень, отец откажется от него. Это уже потом Мишка поймет, что настоящий офицер никогда не был и не будет мародером и не все отцы такие. Мишкин будет именно таким. Пройдя почти четыре войны, кроме орденов и медалей, иметь не будет ничего. Из всех военных трофеев у него будет бритва, и ею он будет очень дорожить. Настоящая крупповская сталь! Один раз наточил — и три года брейся. Мишке потом будет приятно наблюдать, как отец бреется. Бритье — это не только необходимость, но еще и какой-то ритуал. На лице уже есть хорошая щетина, и есть все, чтоб от нее избавиться. Но как все это по-настоящему красиво происходит, когда бреется человек сам. Греется вода, но не до кипения. На стол ставится лучше всего не зеркало, а большой осколок. Маленькая железная баночка с душистым мыльным порошком и, конечно, мохнатый помазок с настоящей свиной щетиной. Перед этим на гвоздик, вбитый в дверной косяк, надевается через пряжку широкий кожаный офицерский ремень. Наносится зеленая паста. И сначала медленными движениями, снизу вверх и сверху вниз, переворачивается лезвие бритвы с боку на бок, начинается правка и точка. Сделав все это, бритву проверяют на руке, где есть волос. И только потом начинается это удивительное действо, бритье. Бритва делает чудеса. Из колючего, некрасивого мужика получается очень даже красивый мужчина на радость всем женщинам. А уж если есть еще и одеколон, то кайф полный. Но это Мишка увидит потом, в 1951 году, дома.А сейчас война подходила к концу. Ни радио, ни света еще не было. В детдоме появился патефон — особая статья жизни тех лет. Сейчас это многие не поймут и не примут. Стоит на несколько минут выключить электричество — и все, конец цивилизации. А тогда этот чемоданчик был всем — и концертным залом, и дискотекой. Мишка влюбился в него как в живого, мог слушать день и ночь. Покрутить ручку — завести патефон — доверяли не каждому, зато слушателей набиралось полным-полно. Ах, как прекрасно пел хор Пятницкого, «Загудели, заиграли провода, мы такого не слыхали никогда», «Ой, туманы мои, растуманы, ой, родные леса и луга». А как играл баян, балалайки! Хотелось плакать. Виделись и эти туманы, песня звала, вселяла надежду, хотелось любить Родину с ее лесами и полями, хотелось жить. И он будет жить, еще долго, боготворя, благодарить этот патефон, что открыл ему мир музыки.

Жизнь потом сведет его не с одним музыкантом, а патефон останется в памяти и как учитель, и как певец радости и печали. Однажды, уже перед победой, где-то зимой, Валентина Николаевна пригласит в детдом настоящего баяниста. Им окажется мужчина-инвалид с парализованными ногами. Он не воевал и не попал в армию. С ним еще до войны произошел несчастный случай. Осенью, в ноябре, когда он шел на свидание к своей девушке, решил сократить путь, пройдя по первому тонкому льду. И вместе с баяном провалился под лед. Кое-как все-таки выбрался на берег. Потом с помощью досок снова пошел спасать баян. Спас. Пришел на свидание и там, у девушки, заболел воспалением легких, на нервной почве отнялись ноги. Шла война, а он играл и на свадьбах, и на поминках. Играл в школах. Наконец, дошла очередь и до детдома. Даже сейчас, спустя десятилетия, ничего подобного Мишка не слышал. Он играл не только не хуже, чем на пластинках, а какие-то свои особенные вариации, которые были даже лучше. Баян в его руках пел, плакал, гудел паровозом, кричал петухом. Казалось, нет в мире таких звуков, которые не мог воспроизвести этот чудо-баян дяди Коли. Полное его имя было Николай Балясников. Сначала он играл словно для себя, проверяя инструмент, поднимая себе настроение. И вдруг он запел сам, вторя своему другу. Голос у него был тихий, с какой-то сердечной грустинкой. Как будто он хотел сказать: «Что же делать, если в жизни не все получается так, как хочешь?» Он сидел, немного сутулясь и низко наклонив голову к мехам баяна. Потом резко поднял голову, и все увидели, как он изменился благодаря песне, ее словам:
Окрасился месяц багрянцем,
Где волны шумели у скал.
Поедем, красотка, кататься,
Давно я тебя поджидал. 
 
У Мишки, да, наверное, не только у него, защемило сердце, охватила какая-то тоска. Что же это такое песня, если она проникает в твое сердце, разум, память, и ты помнишь ее даже на смертном одре? А в семь лет это такое открытие, его и сравнить-то даже не с чем. И что ни песня, новое чудо. Мишка стоял рядом с баянистом с открытым ртом, как будто впуская эти звуки внутрь не через уши, а сквозь рот и глаза. Дядя Коля закончил петь, посмотрел на Мишку и спросил:
— Нравится?
— Ага! Очень!
— Хочешь попробовать?
— Хочу.
— Значит, так, — сказал дядя Коля. — Вот я сейчас нажму кнопочку, а ты повтори этот звук.
Он нажал (на баяне ведь кнопочки разного цвета) на белую. Мишка в точности повторил звук.
— А попробуй вот этот.
И Мишка снова спел без фальши.
— Да ты молодец, певцом будешь, — улыбнулся дядя Коля.
— И мне, и мне можно? — попросили дети.
— Всем можно, — говорил он. — Вот в следующий раз приеду к вам, разучим песню про «Орленка».
И он приезжал. Вернее, за ним ездили на лошади, потом обратно отвозили домой. Каждой встречи с ним дети ждали, как праздника. Скоро в детдоме появится и свой баян, и свой баянист. Его откроет все тот же дядя Коля. Им будет ленинградский мальчишка Генка Бурмистров. У него одна нога была короче другой. Когда его доставали из-под развалин, что-то повредили. Он хромал на правую ногу, но ходил и бегал так, что позавидует и нормальный. Генка через четыре месяца играл как заправский баянист. Иногда они уже играли вдвоем с дядей Колей. Один как главный, другой в совсем другой тональности дополнял первого. Получалось, как будто один звук мелодии накладывался на другой, и где-то далеко вверху они сливались воедино. Теперь бы это назвали стерео или моно, а тогда, при тех высоких потолках, в тех старинных домах, можно было говорить шепотом, и все было слышно. Что такое акустика, Мишка узнает позже, а в том, что это звучание божественно, убедится тогда. Генка был в старшей группе и ходил в один класс с Тамарой. Учился он, можно сказать, прескверно по всем предметам. Лучшей оценкой для парня была тройка, он на большее и не рассчитывал. Ему совсем не хотелось тратить время, отведенное для домашних заданий, на занятия. Тем более после того, как он познал баян. Он мог играть на нем хоть целые сутки. Успехи были уже явно налицо. Если кто-то из районо или гороно, а тем паче из облоно, приезжал в детдом с проверкой или вообще по какой-то другой надобности, Генку одевали во все лучшее, вели в столовую вместе с комиссией и детьми, сажали в середине зала, и он играл. Играл так, что у видавших виды женщин (а в основном-то были женщины, мужчины воевали) наворачивались слезы.

И они, умиляясь, спрашивали, сколько же лет он играет. А когда им говорили, что всего-то пять месяцев, никто не верил. Да, это, конечно, талант. И когда, послушав Генку, Валентина Николаевна говорила, что у них есть еще один талант и зовут его Михаил, то соглашались послушать и его. Мишка выходил на середину зала без всякой подготовки, нисколько никого не стеснялся, становился рядом с Генкой и пел свою любимую про «Орленка». Пел так, как будто все, о чем он поет, это про него с Генкой. После того, как он заканчивал песню, ни у кого не было даже и тени сомнений, что «у власти орлиной орлят миллионы, и ими гордится страна». И про него говорили — талант, безусловно, талант. Но что делать? Показать этих ребят некому, тем более свезти на какой-нибудь смотр невозможно. Идет война. Не до этого. Все расходились, разъезжались, и все оставалось по-прежнему. Только одна Тамара хотела и имела право обнять Мишку и тихо сказать: «Молодец, Мишка, мы еще покажем, чему научились в детдоме». И они покажут. Весной сорок пятого, точно Мишка и не помнил, но не 9 мая, как теперь празднуют, может, 26 апреля или 2 мая. Мишка помнил, что примерно в четыре часа утра город как будто взорвался. Стреляли повсюду — и зенитки, что были на плотине, и даже в лагере военнопленных. Победа! Победа! Победа! Все-таки дали мы им понюхать, что такое русский дух. Долго еще будут помнить Россию. Вот тебе и немытые рыла, вот тебе и рус Иван. Такого количества людей Мишка не видел никогда. Весь город от мала до велика высыпал на улицу, детдомовцы тоже. Прибежала Валентина Нико-лаевна:
— Гена, Гена, доставай баян — и на улицу!
Вот так всем детдомом они с песнями придут на митинг к пристани. И вот там-то они и покажут, на что способны. Есть кому играть, есть кому петь. Кажется, никогда потом за всю жизнь ни Генка, ни Мишка не споют столько раз «Катюшу», «Синий платочек», «Орленка» и «Рябину кудрявую», что хотела к дубу прижаться и с его листвою день и ночь шептаться.
Скоро все будет, хорошие вы наши бабоньки! Вот-вот приедут ваши соколы, орлы. И не надо будет ложиться под какого-нибудь немчуру или итальянца, чтоб унять свою неизбывную женскую страсть. И уж поверьте, никто вас и не осудит за то. Русский мужчина, на то он и русский, поймет и простит все грехи ваши. А детей, рожденных вне брака, примет как своих. И никогда не упрекнет в этом, если он человек и настоящий мужик. Так думал Мишка, в пять лет ставший взрослым, а в восемь имевший свое понятие, что такое хорошо, что такое плохо. Как нельзя кстати стали подходить поезда на вокзал, подвозить фронтовиков. Для многих война закончилась не в самом Берлине, а где-то даже в Смоленской области или на Украине. В первую очередь приезжали солдаты постарше, где-то после сорока лет. Загорелые, в выцветших гимнастерках, они выходили с вещевыми мешками, доверху набитыми подарками всей родне, продуктами, мылом, солью. Они-то знали, что нужно дома, но не забывали и детей. Везли сахар, с конфетами, видно, была напряженка. Сахар лучше любых конфет, когда целый кусок у тебя за щекой. Ты его сосешь, а он не кончается. Детдомовцы хоть и знали, что к ним никто не едет, тоже каждый день в ту весну и лето 1945 года ходили на вокзал и пристань. Никто ни за кем не приезжал, но дети не теряли надежды, рано или поздно ведь все равно приедут. Верь, Мишка, и ты, приедут! Куда они денутся! И он верил потом еще шесть долгих лет после войны, а они все не ехали. Ведь обещали же, что летом в гости приедут. Это же сколько рубцов на сердце мальчишки должно образоваться! Не хотел бы я видеть собственное сердце после смерти, если умру раньше, чем допишу эту историю. Уверен, что там будут и рубцы 1945 года.
Генка, да, наверное, и дядя Коля были нарасхват в то лето. Почти сразу после завтрака Генка с Мишкой шли или на вокзал, или на пристань. Встречали все пароходы и поезда. Мишка уже не боялся паровозов. Впереди прикручивали портрет Сталина — того самого Бога, которого он сначала испугался. Рамка была вся в цветах, даже паровоз назывался «Иосиф Сталин». Вагонов было немного, штук восемь, и тоже все в цветах. Народу приезжало видимо-невидимо. Шум, галдеж, объятия, плач от радости встречи или от горя, когда некого было встречать. Сначала Генку вроде и не замечали. Стоит мальчишка и стоит себе. А потом, когда он начинал играть, словно не верили своим глазам и ушам. Да неужели это мальчишка играет, и откуда он такой здесь, вроде до войны не было! Если и был, то не Генка. Забыли вы все, мужики, там на фронте. Растет смена вам хорошая, талантливая, помогите, чем можете. И помогали. Давали сахар, папиросы, вяленую рыбу, махорку. Все сгодится в детдомовском хозяйстве. Что греха таить, покуривали ребятишки, особенно в старшей группе. Некоторым было уже и четырнадцать, но учились кто в пятом классе, а кто и в четвертом. Не они виноваты, что так случилось. Война. Да и заранее все было определено, особенно после войны.Доучивались до седьмого класса, дальше дорога была одна — в ФЗО или ремесленное училище. Такой стране, как Россия, еще не очень нужны были инженеры, требовались строители, токари, сварщики и другие рабочие специальности, чтобы все потом восстановить, что разрушили эти гады. В 1951 году как-то Мишка пойдет с отцом из бани. И увидит со стороны, как одет его отец и он сам. На отце — офицерская шерстяная гимнастерка, вся выгоревшая, с дырочками из-под орденов. Сапоги хромовые, все штопаные от ремонта. Да и сам он не в лучшем виде. И устыдится вида отца и своего тоже. Но отец скажет, что все это ерунда, вся эта одежда. Вот пройдет лет десять-двенадцать, увидишь, что будет. Все восстановим, все. 

В детдом Генка с Мишкой приходили как добытчики, приносили с собой и в карманах, и под рубашкой. Отдавали все и всем поровну. Сахар Мишка всегда отдавал своей любимой Тамаре.
— Что ты, Мишка, — говорила она, — мне же столько не надо.
— Надо, надо, — отвечал Мишка, — вот тебе-то и надо. 
 Он где-то слышал, что, когда девчонки становятся девушками, много чего надо, тем более сахар. А Тамара, наверное, действительно становилась девушкой. Она, как бы теперь сказали, «акселерат»: высокая ростом, широкая в кости. Все говорило о том, что еще чуть-чуть, и она уже девушка. Жила она среди девчонок старшей группы, и Мишку, когда ходили в баню, с собой уже не брала. Да и тогда, когда Мишка входил к ним в комнату, она говорила:
— Ой, Мишка, подожди, я сейчас оденусь.
— Вот еще новое дело, — думал он, — и что это такое, и что за секреты!
— Эх ты, лопух, Мишка, — говорил Генка, — кончилась твоя баня, когда тебя с собой брали, теперь со мной ходить будешь.
— А мне еще лучше, — отвечал он, — хоть курить с вами научусь.
— Уж чему-чему, а этому-то мы тебя научим.
Мишке нравилось, как Генка и другие рвали газетку, именно ее, потому как другая бумага горела огнем при затяжке. А газетка тлела вместе с табаком, особенно с самосадом. Табак горел, дымил так вкусно и трещал, как головешка в печке. Мишка еще не курил, пока ему нравилось нюхать, когда курил Генка. Однажды они с ним были в городе и опоздали на обед. Когда пришли в столовую, повариха сказала:
— Господа артисты (вот черный юмор!), как говорится, мы вас заждались, но уже ничего нет.
— Да что же это такое! Стоит где-нибудь задержаться, так сразу «господа артисты».
— Это, конечно, несправедливо, — говорил Генка. — Да делать нечего, пошли, Мишка, покурим.
И он закурил. Генка свернул ему такое «бревно», на взвод солдат хватило бы. Сам себе сделал папироску уголком, называется «козья ножка». Прикурил обе сам и отдал Мишке «бревно»:
— Теперь смотри, как это делается. Тянешь и вдыхаешь в себя, понял?
— Ага!
— Давай, кури!
И Мишка курнул! Сначала у него глаза выскочили на лоб, потом он закашлял, как паровоз, стал чихать. Ручьем потекли слезы и сопли. Мишка подумал: «Еще немного — и каюк во цвете лет». Но после второй затяжки все восстановилось. В голове стоял приятный дурман. И что интересно, кушать совсем не хотелось. Выкурив это «бревно», Мишка уже не стоял на ногах. Его качало, перед глазами все плыло, хотелось лечь и уснуть. Но лечь не пришлось. Мишку стало рвать какой-то зеленью. Он не знал, что у него в брюхе столько разной гадости. Мишку вычистило наизнанку, даже то, что он ел на завтрак. Генка нисколько не испугался, с ним уже это было, когда начинал курить. Он хохотал до слез и позвал Тамару. Та залепила Генке затрещину, Мишку увела к себе и уложила на кровать.
— Мишка, что ты делаешь? Это же вредно! Не кури больше! Ты и так плохо растешь! Не кури, Миша! 
Эх! Тамарины слова да Богу в уши, как говорится, но табак и все другое зелье не от Бога, а от сатаны. Курить Мишка не перестал, потом курил всю жизнь, даже не пытаясь бросить. Боже! Вы даже представить себе не можете, сколько же названий будет у тех табачных изделий! Они вскоре появятся во всех магазинах. Из папирос самые крутые, конечно, те, которые курил сам товарищ Сталин — «Герцеговина Флор». Большая, хорошо пахнущая пачка, но все равно в ней будет только 25 штук. Потом пойдет «Северная Пальмира», за ней уже папиросы похуже — «Казбек». Еще будет «Беломорканал». Но народными станут  папиросы «Красная звезда», «Норд», «Ракета», «Бокс» и почему-то «Пушки», но пачка будет совсем маленькая, из десяти штук. Из сигарет, конечно, «Дукат», «Южные», вкус у них был отменный, и дым шикарный. Была, конечно, и «Аврора». Единственное, что помнит из рекламы того времени Мишка (даже когда он был в Ленинграде после войны) — через весь Невский проспект висела реклама: «Курите сигареты «Аврора»! Фабрика им. Урицкого». На картинке был нарисован тот легендарный крейсер «Аврора», что стрелял по Зимнему дворцу в октябре 1917 года. Теперь он бил по легким всех российских курильщиков: «Курите сигареты «Аврора»!» Что советовали, то и курили. 

Надо сказать правду, сигареты, хоть и без фильтра, были очень даже неплохими. Папиросы «Беломорканал» выдавали офицерскому составу как паек. Кто не курил, мог взять сахаром. Да! Табак круче любого наркотика. Попробовав один раз, половина потом курит всю жизнь. Не жалея ни денег, ни здоровья, курящий человек становится зависимым от этого зелья, неважно, сколько тебе лет — шесть или шестьдесят. Так и Мишка, привыкнув курить по-настоящему, уже переживал, если вдруг табак кончался неожиданно быстро, а достать его было тяжело. Но табака, тем более махорки, хватало. В городе было уже много фронтовиков, пленных, которые тоже курили, и для Мишки стало плевым делом «стрельнуть» у кого-нибудь папироску-другую или выпросить пачку махорки у охранников лагеря. Особенно ему нравилось «стрелять» у казахов или узбеков. Они его принимали за своего, тоже черный.

Когда Валентина Николаевна узнала, что Мишка курит, она вызвала его к себе, долго беседовала с мальчиком, говорила, что капля никотина убивает лошадь, а ему, такому маленькому, и полкапли хватит. Мишка ей верил, как никому, да еще Тамаре. Но Тамара ни про какие капли не упоминала, и он решил проверить, правду ли говорит Валентина Николаевна. Как известно, в начале курения табак еще не так крепок, как в конце, когда папироска кончается. Значит, курить надо окурки, в них должна быть вся загадка того, что сказала Валентина Николаевна. Мишка сходил на пристань, на вокзал, собрал все попавшиеся по дороге окурки. Пришел в детдом, все их выпотрошил. Сделал себе «бревно» потолще, чем Генка, научивший его курить, и попробовал. Сначала ничего не почувствовал, дым как дым. Но потом действительно закружилась голова, сердце (он знал, что оно, родимое, с левой стороны) сначала громко застучало, в висках заломило, в глазах помутнело. Все расплывалось. Дальше он уже ничего не помнил и не знал, когда пришел в себя. Запомнился только испуганный голос Тамары. Она как будто где-то далеко-далеко говорила:
— Миша, Мишенька, не умирай! Что ты сделал, братик? Скажи?
Ох, как долго шло время, пока он очухался. Прошло всего-то пара минут, а казалось, целая вечность... Мишка открыл глаза. Кругом толпились дети. На полу лежало и тлело «бревно». Валентина Николаевна не ругалась, не кричала, только тихо сказала, что если я ее уважаю и помню ее мужа Сашу, я должен пожалеть хотя бы память о нем. Никогда еще в той восьмилетней, но уже наполовину осознанной жизни, ему не было так стыдно. Оказывается, Саша перед отъездом на фронт просил ее в память о нем усыновить Мишку, если не найдутся его родители. Война — это еще и лотерея, как сейчас бы сказали, кто вернулся — выиграл, кто нет — проиграл. Мишка помнил, что в конце сентября 1945 года было еще довольно тепло, почему-то это время называют «бабьим летом». В детдом пришла женщина-офицер в военной форме, на погонах — по четыре маленьких звездочки. Спросила Генку, ковылявшего ей навстречу:
— Скажи-ка, мальчик (как потом дословно рассказал Генка Мишке), есть ли у вас в детдоме девочка Шепелева Тамара?
— Есть, — оробев, ответил Генка.
— Не проводил бы ты меня к директору? — вежливо попросила женщина.
— Пойдемте, — сказал Генка и повел ее к Валентине Николаевне. — Вот здесь она живет, и тут ее кабинет.
— Спасибо!
Генка понял, что прилетела долгожданная первая ласточка, первая весточка, потом будут и другие. Он бежал по детдому и орал от счастья, что к Тамаре мама приехала, что она будет скоро дома. Когда обо всем этом он рассказал Мишке, того чуть Кондратий не хватил, но кто это может понять — что тогда, что сейчас. Пройдет несколько часов, и ты снова один. Никто и никогда тебе не подарит такую Тамару. Столько времени вместе, да роднее и человека-то нет. Опять один! Даже взрослый, когда он остается один, не может понять этого состояния. А каково Мишке? Чего больше всего в жизни боялся, то и произошло. Но боялся не он, а его гены, помнившие вокзальные скамейки, возле которых его бросили, дорогу в детдом и тот жуткий страх перед волками. В памяти эти события почти уже стерлись, но о них напомнили. Через какое-то время Мишку тоже позвали к Валентине Николаевне. Мальчик вошел, поздоровался с этой женщиной и сел рядом с Тамарой.
— Познакомься, Миша, с моей мамой, — сказала Тамара, — завтра мы с ней уедем домой в Смоленск.
— Видишь ли, в чем дело, Миша, — как бы извиняясь, сказала Валентина Николаевна. — Тамара рассказала маме про тебя и вашу дружбу. Ее мама просит отпустить тебя вместе с ней. Она — офицер, и проблем с вашим воспитанием не будет. Как ты, согласен?
— О чем Вы говорите, Валентина Николаевна, да я с Тамарой хоть на край света! — радостно воскликнул Мишка.— Знаешь, Миша! Не хотела пока тебе говорить, но скажу. Еще весной, перед Днем Победы, я получила письмо от твоей бабушки, где она пишет, что всей семьей уезжают куда-то в Карелию. Там после финской войны стоят целые деревни пустых домов, оставшихся от финнов. Им, как многодетной семье, предложили туда переехать, дали скот, землю, в общем, там сейчас лучше, чем здесь. И еще! Я просто не имею права отдавать тебя, по-видимому, твой отец жив и за тобой приедет сам, так написала твоя бабушка.

 Мишка понял, что просить, умолять, уговаривать — дело бесполезное. Весь этот день и ночь он ни на шаг не отходил от Тамары. Ему хотелось, как перед смертью, надышаться Тамариным присутствием, запечатлеть ее в своей памяти до мельчайших подробностей, чтоб потом помнить всю жизнь. Была у него самая родная душа в самое трудное время. Еще почти целых шесть лет он будет в детдоме, но такой, как его Тамара, не встретит. Жизнь никогда не стоит на месте, так и для Мишки испытание следовало одно за другим. Как никогда он сдружился с Генкой. После Тамары он был единственным, кто ее заменил.
По Волге уже иногда ходили пассажирские пароходы, буксиры тащили большие плоты с лесом. Народу в городе заметно прибавилось. Во всю работал колхозный рынок. Чего там только не было! Купить можно было все, но по бешеным ценам. Таких денег еще у людей не водилось. Заводов в городе — раз, два и обчелся: по производству сыра, небольшое депо да какие-то райпотребсоюзы. Плели корзины, строгали лучину для кровли крыш. А в магазине весь товар, в том числе и хлеб, — по карточкам, а денег нет. У кого они есть, карточек нет. Все это сегодняшним людям и в страшном сне не приснится.
Летом, через год после отъезда Тамары, приедут и за Генкой. За ним вернется родная тетка, родители Генки погибли в тот день, когда его достали из-под руин, а тетка его все-таки нашла. Она его увезет в тот город, в который Мишку привезет отец. Через пять лет они снова встретятся, но уже при других обстоятельствах. Время настанет такое, когда почти каждый день за кем-то будут приезжать. И каждый раз Мишка напрасно будет надеяться, что это за ним, а потом уже и ждать перестанет. 
Учился Мишка на отлично. Все предметы давались ему довольно легко. Особенно любил русский язык, литературу, историю, географию, потом шла зоология, алгебра. Меньше нравились уроки геометрии, химии, физики, четверок практически не было. За четвертый, пятый и шестой классы получал похвальные грамоты.
— Вот бы порадовалась Тамара, — говорила Валентина Николаевна.
Мишка и ребята скучали без Тамары, ее любили и вспоминали все, кто еще остался в детдоме. За это время Мишка получил от нее писем шесть, сам написал три. Она ему сообщала, что живет хорошо. Мама работает в каком-то военном городке, там они и живут одни. Отец погиб на фронте, мама — офицер, пошла на войну врачом после гибели отца. Тамара интересовалась: «А как ты живешь, Миша?» Уже не Мишка, а Миша. Что я мог написать ей тогда? Что живу хорошо, что Генку тоже забрали домой. Не мог же я ей сказать, как мне без нее худо и тоскливо на душе, что она была моим последним лучиком света. 
После ее отъезда Мишка действительно станет другим. Все чаще Валентина Николаевна будет его брать с собой в город, а иногда даже в Ярославль, там она ему покажет театр. Таких красивых зданий Мишка никогда не видел. Какой зал! Театральные кресла! Сведет в областной музей, где покажет портрет Мишкиного отца и его друга Квашнина. Мальчик долго будет стоять перед фотографией. Он увидит отца в военной форме с орденом Ленина на груди. Но родного чувства к нему не ощутит и попросит:
— Пойдемте домой, в смысле на пароход и в детдом.
— Это же твой отец, Миша, гордись им!
Вот и все, что она ему скажет. Но видно у него уже все перегорело в душе и сознании. Чем гордиться, если тебя как собаку бросают, и все надо начинать сначала?
— Хорошо, что хоть не кусаюсь, — подумал он.
Спустя время Мишка узнает, почему так долго за ним никто не ехал. Мишка был еще в детдоме, когда к отцу в гости приедет в 1949 году его бабушка. Отец будет женат. В войну многое можно было потерять: военный билет, паспорт, где упоминается, что у тебя есть ребенок. А можно потерять и совесть, даже если ты и герой. Только вот документы можно выправить новые, а совесть новую —никогда, так и будешь с ней, родимой, жить до конца своих дней. Это и был именно тот случай. Бабушку встретили хорошо, накрыли стол, было что поесть и попить. Она-то думала, что Мишка уже давно дома, оказалось, нет.А она возьми да и спроси сына при новой жене:
— Что ты думаешь дальше делать, ведь у тебя же сын в детдоме? Разве он вам об этом не говорил, Ольга Григорьевна?
— Мать, ты что несешь? Какой сын? Какой детдом?
— Ах ты, бесстыжий, ты что мелешь, ты Ольге это скажи, а не мне!
— Николай, это правда? Николай, еще раз спрашиваю, что мать сказала — правда?
— Да! Правда! Только не знал, как тебе сказать! Я бы потом и сам тебе в этом признался. Я же совсем его не помню. Все эти годы только воевал. Не знаю, смогу ли теперь с ним, почти уже взрослым, о чем-то говорить.

— Значит так, с завтрашнего дня начинай искать сына, поезжай в Углич, если их в войну не эвакуировали, он там.
О том, что произошел этот разговор бабушки с его отцом, он узнает гораздо позже от самой бабушки. Пройдет почти целых два года, когда за ним приедет отец. Это тоже будет летом. Мишка, как сейчас, помнит все детали той встречи, даже дату — 18 июня 1951 года. 
Он с ребятами был на заброшенном кладбище. Там уже давно никого не хоронили. Ребята ходили туда, чтобы порыться в могилах и найти что-нибудь интересное. Дело в том, что кладбище было на самом берегу Волги. И весной, когда на Волге штормит, как на море, сильные и большие волны размывают берега, и тогда земля осыпается, обнажая торчащие гробы, порой по нескольку штук. Ничего интересного, конечно, нет, гробы как гробы. Кроме истлевших костей да длинных волос, если покойник — женщина, там нет. Сколько лет этому кладбищу, никто не знал. Скорее всего, оно ровесник Лжедмитрия. В советское время там никого не хоронили. Вот там-то и попадались гробы, словно зарытые совсем недавно. Словно облитые гудроном, смолой, черные, они тоже торчали из берега. Ребята их доставали, вскрывали и находили то саблю, то рапиру, а иногда и старинные золотые монеты. Вот за этим-то занятием его и застала весть, что за ним приехал отец. 
Мишка особенно не обрадовался, а наоборот, насторожился. Явились всей компанией в детдом к началу обеда. Пришли в группу, а потом строем пошли по коридору в столовую. Там Мишка увидел Валентину Николаевну, обедавшую вместе с мужчиной в военной форме. Мишка узнал отца, но тот видел плохо, у него был один глаз, второй — стеклянный, отец смотрел то на одного, то на другого ребенка и не мог определить, где его сын. Валентина Николаевна встала, подошла к Мишке и попросила его остаться в столовой после обеда. Когда поели, дети хором сказали «спасибо» и ушли, а Мишка остался. Отец встал и подошел к нему:
— Здравствуй, сынок! Я приехал за тобой, завтра мы поедем домой.
Он назвал город с каким-то длинным названием из двух частей и сказал, что дома меня ждет мама. Не знаю, на что он рассчитывал тогда. Может быть, думал, что Мишка с криком «Папа, папа!» бросится ему на шею или заплачет от счастья. Ничего такого не произошло. Мишка, как от удара, попятился назад, но там стояла Валентина Николаевна. Она все видела и сердцем поняла, что внутри Мишки уже давно все перегорело от стольких лет ожидания, что даже и слез-то не осталось.
— Иди, Миша, в группу, потом поговорим.
О чем они с отцом беседовали, она расскажет мальчику по дороге на вокзал. Впереди будет идти отец с чемоданом, а Мишка с Валентиной Николаевной позади. Она ему расскажет, как просила отца отдать Мишку ей. Расскажет, что давно любит Мишку и ничего не пожалеет, чтобы дать мальчику образование, ведь он очень способный. Из него обязательно вырастет хороший человек. Как и Тамару, Мишке хотелось запомнить ее всю, каждую морщинку, каждую фразу.
— За что мне все это? — подумает Мишка. — Одни расставания!
И опять в такой толпе один! Еще один рубец на его сердце! Провожали Мишку, как и Тамару, всем детдомом. Когда пришли на вокзал, мальчик вновь уловил присущий вокзалу запах с хлоркой, с будкой, где написано «Кипяток». «Котяпик», — прочитал Мишка слово наоборот и улыбнулся. — Вот уж точно Котя Пик». Как котенка судьба его бросает. Куда, интересно, выведет его эта новая дорога в жизни?! Вокзал есть вокзал! Одни уезжают, другие остаются и долго машут вслед уходящему поезду. 
На прощанье Валентина Николаевна сказала:
— Ты, Миша, уже большой. Если что не так — дай мне знать, приеду.
Она даже не сказала «прощай», а «до свидания», но встретиться им больше не придется.
Когда зашли в вагон и сели на свои места, а поезд вот-вот должен был тронуться, в Мишкиной душе возникло смятение. Теперь он вроде как не детдомовец, домой едет, но ему даже не хотелось находиться рядом с этим человеком! Какой бы он ни был герой, Мишка ему не верил. Пока он все это обдумывал, паровоз погудел несколько раз и тронулся. Проводница на ключ закрыла вагонную дверь, и Мишка подумал: «Будь что будет, там поглядим». Отец достал и положил на столик пачку «Беломорканала». Взял из пачки одну папироску, спички и вышел в тамбур покурить. Когда он ушел, Мишка тоже взял одну папироску и спрятал в рукав курточки. Покурив, отец пришел в купе. Мишка встал и хотел тоже выйти покурить. Отец спросил:
— Ты куда?

— В туалет, — соврал Мишка.
— Ну, иди, это в начале вагона.
Мишка пошел не в туалет, а в тамбур. Там никого не было. Вот невезуха! Неужели он так и не покурит? Мишка увидел какой-то бачок, а на нем написано «Кипяток». Он потрогал рукой, горячий! Посмотрел вниз и увидел дверцу печки. Открыл, там горел уголь. Он прикурил от кусочка уголька после того, как положил его на пол — в руках не удержать. Потом снова закинул в печку. Пришла проводница, чтоб подкинуть в нее уголька. Увидев Мишку, дымящего папироской, с юмором спросила:
— Так! Куришь?
— Курю, — ответил Мишка.
— А справка от родителей есть?
— А зачем, если я давно курю?
— А вот мы сейчас и проверим, как давно.
Она ушла. Мишка не успел докурить, как увидел, что она к нему ведет отца.
— Ну вот, видите, курит! - сказала проводница. — Ведь еще совсем ребенок. А вы, тем более еще офицер, и разрешаете.
— Да знаете, — стал оправдываться отец, — я его из детдома везу, даже и не знал, что он курит.
Она ушла, и отец сказал:
— С сегодняшнего дня я запрещаю тебе курить раз и навсегда. И потом, как я скажу твоей матери, что ты куришь, у нее больные легкие. Я дома при ней никогда не курю. Пойдем в купе, и брось это дело.
Больше они не обмолвились ни словом, так и ехали до Москвы, молча. Поезд шел медленно, останавливаясь у каждого столба. На каждой остановке почему-то никто не выходил, а наоборот, заходили.
— Это мешочники, — пояснила проводница. — В Москву отправляются пустые, зато обратно поедут с песнями.
— Ты хоть был в Москве-то? — спросила она Мишку.
— Нет, я в Ярославле был.
— Ну, сравнил Москву с Ярославлем. В этом Ярославле, как в Угличе, жрать нечего, а в Москве-е-е-е!
Она так растянула название столицы, что Мишке показалось — там, наверное, рай земной. В Москву поезд прибыл рано утром. На какой вокзал, он не успел прочитать, наверху вообще начальных букв не было: «лецкий». Отец, по-видимому, Москву знал неплохо. Он ориентировался в городе, как будто прожил здесь всю жизнь. Они зашли, где написана большая буква М, отец дал денег тетке, что пускала на лестницу, и эскалатор понес их вниз. Когда спустились, Мишка ахнул! Там было светло, как днем, тепло, как летом, и еще дул ветер, чтобы не было жарко. Стены переливались разными цветами. И он снова увидел Сталина во весь рост, точно такого же, как в детдоме, с той же девчонкой на руках и мальчиком, но они были не нарисованы, а выложены разноцветными камушками. Подошел поезд. Они сели. Какое-то время играла музыка, а потом тот же ящик объявил: «Следующая остановка — Комсомольская площадь».
— Пойдем, Миша, к выходу. Наша остановка.
Они вышли, и Мишка увидел, как поезд нырнул в какую-то дыру, и только его и видели. Мишка не стал ни о чем спрашивать. Хотелось есть и пить, но отец все тащил его куда-то вперед. Прошли огромную площадь, и Мишка увидел надпись наверху «Ленинградский вокзал». Само здание вокзала было огромное и в длину, и в высоту. Казалось, его за раз не окинуть даже взглядом. Да и кругом дома тоже были огромными. И вообще все, что двигалось и стояло, было огромных размеров. После Углича, после тишины, увидев все это, Мишка чувствовал какой-то гнетущий страх, того и гляди, раздавит тебя вся эта махина, как червяка. Но люди, как муравьи, бежали и шли во всех направлениях, ничего не боясь. Может, уже привыкли. Когда зашли в здание вокзала, огромный зал ожидания не обрадовал Мишку. Хотелось чего-то маленького, как в Угличе. Вдоль стен стояли будки с надписью «Кассы». Везде стояли очереди. Отец подошел к кассе с надписью «Воинская», показал какую-то книжечку, дал деньги, и ему дали два билета. Мишка даже не знал, куда они едут. Спрашивать не хотел, а как отец назвал город еще в Угличе, забыл. Господи! Да покормит ли он меня когда-нибудь? Отец снова потащил Мишку туда, где написано «Телеграф». Столы, где пишут телеграммы, тоже большие, высокие. Мишке хотелось посидеть, но ни одного стула или скамейки не было. Отец что-то быстро настрочил на бумажке и отдал тетке с наушниками на голове.
— Вот теперь все, — сказал отец. — Пойдем, поищем свободное место и поедим.
До чего же приятны эти слова: обед, ужин, поедим чего-нибудь! Так бы и слушал, как музыку.
— Пирожки! Пирожки горячие!
— Ну, наконец-то!
Отец подошел к тележке и попросил четыре штуки. Тетка их завернула и ему отдала. Бумага сразу стала сальной.
— Наверное, жирные пирожки, — думал Мишка.
Они нашли место, присели и начали есть. Ничего в этих пирожках не было, одно тесто и чуть-чуть варенья.
— Хочешь еще? — спросил отец Мишку.
— Хочу, только возьми их побольше. Очень есть хочется.
— Знаешь, Миша, тут Валентина Николаевна нам кое-что положила.Он сказал «нам». «Не нам, а мне», — хотел сказать Мишка, да промолчал. Отец достал пакет из газеты, развернул, и Мишка увидел шесть штук вареных яиц, нарезанный кусочками черный хлеб, в бумажке была соль, небольшой кусочек сала и несколько печений. И здесь, в Москве, на вокзале, этим маленьким пакетом с нехитрой едой Валентина Николаевна напомнила Мишке, что пока она рядом, а как дальше будет — она не знает. Милая вы моя, Валентина Николаевна! Хранительница вы моя! Как я вас люблю, как тоскую, хоть и прошли-то всего сутки. Уж точно самый большой рубец на моем сердце будет от тоски по вам. Пройдут десятилетия, а я о вас помню каждый день. Иначе и писать бы эту историю не стал. Поезд на Ленинград, показалось Мишке, ждали они долго. Отец куда-то ходил, а когда вернулся, от него пахло котлетами с луком и еще водкой. «Я тут немножко, это, ну, в общем, для сугреву», — сказал он.

Пирожки горячие! Мороженое! Пирожки Мишка уже ел — ничего хорошего в них нет! А вот мороженое еще даже и не пробовал. Очень хотелось узнать, что же это такое. Люди подходили к тележкам, брали это мороженое, тут же разворачивали и помаленьку кусали. Мишка даже не хотел смотреть в их сторону, чтобы себя не расстраивать. Отец как будто и не слышал, когда кричали: «Мороженое!». Ну ладно, если плохо видит — это одно, так он что, еще и плохо слышит, что ли? Ведь как громко тетки кричат: «Мороженое!».
Мишка через огромные стекла зала ожидания видел огромный перрон под громадной крышей. Перрон был длинный, как дорога. По нему ездили даже машины. «Почта» — было написано на будках. И еще мужики с тележками в фуражках и бляхами на пиджаках. «Посторонись!» — орали они.
— Эй ты, толстозадая! А ну, двинь в сторону! 
И двигали, освобождая себе дорогу. На них никто не обижался, работа такая. Сначала поезда под крышу перрона заезжали паровозом вперед. Если смотреть через стекло, казалось, еще немного — и поезд заедет прямо в зал. Становилось даже страшно, но перрон кончался, а внизу лежало поперек огромное бревно, так что дальше дороги паровозу не было. Зато когда подгоняли вагоны, паровоз был где-то далеко, только пар и дым показывали, где он. Вагоны подходили бесшумно, упирались в бревно и останавливались. Мишка видел, что паровозы и вагоны тоже были разные, даже по цвету. Особенно ему понравился поезд красного цвета. Он так и назывался «Красная стрела». Люди в него садились тоже, видимо, особенные. Все в основном хорошо одетые, многие в очках и шляпах, с красивыми чемоданами, женщинами и детьми. Они шли и всем своим видом показывали, мол, никуда мы не спешим, и этот поезд без нас не уедет. Они подолгу прощались с провожающими, говорили красивые слова — пиши, звони, не забывай, люблю, помни. И было совсем по-другому, когда объявили Мишкин поезд. 
Народ, как чумовой, летел со своими мешками, коробками. Каждый бежал к своему вагону, чтобы вскочить первому и занять себе место получше. Совсем как в детдоме в столовую. Ругань и мат, слезы и сопли. Эти, если их кто-то провожал, целовались еще за час до поезда, иначе пока рассусоливаешь со своими нежностями, черта лысого сядешь хорошо. Отец тоже бежал и тащил Мишку за собой — скорее, скорее. Когда все расселись и растолкали свои вещи кто куда, места осталось еще много. И чего неслись, сломя голову? В начале пути в поезде все молчали, приглядывались друг к другу. Спрашивали соседей, кто куда едет. Все как обычно. Кто-то уже стал доставать еду. Мишка не смотрел в сторону, где начинали есть. Хотелось ничего иного, как горяченького супа и картошки. Сколько надо ехать до дома, думал, в детдоме не умер с голода, так здесь, наверное, помру. За все время он еще не назвал отца папой. Если к нему обращался отец, он ему отвечал, если нет, то молчал. Сам он еще не решил, звать его папой или нет. Какой он ему папа, если пошел третий день, а он ни курить, ни есть путем не дает.
Мишка смотрел в окно вагона. Бежали какие-то домики, мосты, лес. Москву уже проехали, начались поля, больше похожие на свалку металлолома. Кругом, сколько глазом видно, были искореженные танки, пушки, машины без колес. Видно, бои здесь были страшные. Наверное, всего здесь было поровну. Звездочек все равно казалось меньше, может, оттого, что их не так хорошо видно, как кресты. Немецкие кресты на танках были большими и белого цвета. Это сколько же людей здесь перебили! Хоть шел 1951 год, но еще видно было много печных труб без домов. Они стояли как памятники, тоже почти все белые, как немецкие кресты. Когда проезжали такие места, народ в вагоне стихал, все чувствовали себя неловко, как будто виноватые. Старушки крестились. Вечная вам память, вечная память, осеняли через окно эти поля. Так было до Калинина. Потом начались места уже без подбитых танков, обыкновенные поля с картошкой, пшеницей, иногда гречихой. «Здесь, видно, немцев даже в войну не было», — подумал Мишка.Пассажиры «Красной стрелы», скорей всего, этого по дороге не видели. Их поезд из Москвы уходил ночью, в Ленинград прибывал утром. А простому народу, который ехал в остальных поездах, все это уже примелькалось. Отец, видно, уже ни на что не обращал внимания. Когда проезжали какое-то место уже перед Калинином, он сказал:

— Вот здесь, Миша, мы дали им просраться. Здесь проходила линия Калининского фронта.
Мишка думал, что отец будет называть его сынок, но тот обращался к нему по имени. «Что, в войну, что ли, не жрали, только стреляли да убивали? — хотел спросить Мишка. — Сам, поди, наелся еще там, в Москве, а ты как хочешь. Ой, сколько еще терпеть можно? Заорать, что ли, как в том 1939 году, пусть все сбегутся посмотреть на этого красивого мальчика. А чего орешь, спросят, так жрать хочу, отвечу им. Вы же видите, сидит мой папаня, а то, что жрать хочу, он и в ус не дует». А может, у него и нет ничего? Мишке такое и в голову не приходило. «Станция Лихославль», — пропищало радио на стенке.
— Скоро наша, Миша.
Собирать им было нечего, два небольших чемоданчика.
— Пойдем ближе к выходу, а то, как все ринутся, и в автобус не залезем. «Вышний Волочек», — снова пропищало радио. Когда поезд остановился, Мишка увидел, что вокзал на другой стороне дороги, и чтобы до него добраться, надо идти по переходу. Сначала лестница в какой-то темноте привела их наверх, потом уже прямо над стоящим поездом они перешли на вокзал. Сам вокзал Мишке понравился, было чисто, полы уложены плиткой, зал большой и светлый, много красивых скамеек, и везде на спинках написано МПС. Мишка увидел и будку «Кипяток», но читать в обратную сторону не стал. Зато увидел надпись «Буфет» и стрелку, показывающую, где он находится. Отец опять его протащил мимо счастья, где можно было поесть, и они вышли на большую площадь. Мишка обернулся назад и увидел на вокзале надпись с названием этого нового города, где ему предстоит жить, где кончится его детство, начнется очень нелегкая юность — Вышний Волочек.
Подошли к автобусной остановке и стали чего-то ждать. Мишка увидел, КАК по дороге к вокзалу двигалось, гремело и дымило какое-то чудовище, это был автобус. Он был похож больше на крокодила, такой же длинный и как хищник, того и гляди, сожрет кого-нибудь. А он и действительно был с одной дверью, как с пастью, — всех запускал, как будто глотал, потом щелкнул этой дверью, как зубами, проурчал своим нутром и поехал. Асфальта, как в Москве, не было. Дорога была выложена булыжником, автобус трясло так, что зубы лязгали буквально у всех. «Хорошо, — подумал Мишка, — что зубы не вставные, а то бы точно выпали». Ему даже стало как-то весело. Хорошо пахло бензином и маслом. Казалось, что дым иногда даже обгонял автобус, тогда пахло еще сильнее. Мишке всегда нравился дымок от табака и бензина, другие запахи ему не нравились, если еще только запах хлеба. Вот этот запах не забудет никто и никогда. Мишка вспомнил еще один очень интересный случай, что произошел еще там, в Угличе, в войну. Однажды, когда пленные немцы строили ГЭС, собралось много машин. Они привезли кто цемент, кто песок, кто лес. Но всех сразу выгрузить было невозможно, тут никаких немцев не хватит. Некоторые машины стояли с работающими двигателями и воняли дымом. Вдруг, откуда ни возьмись, появилась женщина, довольно молодая и с огромным животом, беременная. Она крутилась около машин, охранники ее гнали прочь, но она снова приходила. Ее гнали, она приходила.
— Чего тебе нужно? — спрашивали солдаты.
— Эх вы, мужики, — говорила она. — Дайте подышать вот этим дымком. Ничего не хочу, ни есть, ни пить, дайте подышать. Вот она, загадочная женская душа, кто соленую капусту ест в это время, кто глину, а этой подышать надо.
Мишка этот случай вспомнит еще раз в одном городе, куда привезет груз сам, он же будет работать шофером. После выгрузки зайдет, как теперь говорят, в офис, чтоб подписать бумаги. И от него, от туфель, будет пахнуть бензином. Вы бы видели гримасы тех дам, что там сидели. Казалось, они вот-вот задохнутся и коньки отбросят. А та, с животом, ходила и нюхала, значит, хотела уже с самого начала родить шофера, а те в офисе обязательно родят недоноска, с серьгой в ухе и носу, а может, они с самого начала бесплодные. За всю дорогу автобус практически не сделал ни одной остановки.
— Центр! — сказал водитель и открыл пасть своего крокодила.
Все вышли и двинули кому куда надо. День был солнечный, очень теплый, и хорошо, что идти оказалось недалеко. Улица, по которой они шли, наверное, была единственной асфальтированной. Она называлась «Проспект Советов». Иначе и быть не могло, где же еще и должен быть асфальт, только на проспектах. Ничего особенного Мишка не увидел. Стояли обшарпанные, невзрачные, хотя некоторые были и трехэтажными, дома.Если Москва раздавила Мишку своим громадьем, то здесь, казалось, все первые этажи скоро врастут в землю вместе с окнами и дверьми. И только здание милиции было покрашено и выделялось.

Дом, в котором Мишке предстояло жить, был не лучше, да и не хуже других. Они подошли к нему, поднялись на второй этаж. В коридоре было три двери. Перед одной из них отец остановился. Что же ждет тебя, Мишка, за этой дверью? С чего начнется твоя новая эпопея? Кто там живет? Нужен ли ты здесь, парень? Ох, сколько вопросов, и ни одного ответа. Говорят, самое страшное в жизни — равнодушие, и только потом идет неопределенность, а в самом конце — ложь. С чего она начнется сегодня, он еще не знал.
А она началась с того, что отец громко постучал, давая понять, что мы уже здесь, приехали, открывайте, вот он — Мишка, я его привез, вы очень этого хотели, встречайте. Да, да, — ответили, — входите. Отец как котенка, которого первого пускают в новый дом, подтолкнул Мишку, заходи. Здесь их ждали уже давно. Не зря же он бегал в Москве на телеграф. Мишка увидел двух женщин. Одна очень старенькая, худенькая, сутулая, в платочке. Другая невысокого роста, довольно полная, с косой на голове, с совершенно черными глазами, с улыбкой, сразу же вызывающей доверие, тихо сказала:
— Ну! Здравствуй, сынок!
Подошла к Мишке и крепко-крепко прижала к себе. Подошла к Мишке и старенькая и тоже прижала к себе со словами:
— Ах ты, соколик наш, какой же ты большой! Николай, Мишенька, проходите к столу.
— Ждали, давно ждали, — говорила помоложе. — Сейчас пообедаем, потом отдохнете с дороги, никуда теперь от нас не убежит, все успеем.
Мишка увидел стол и понял — ждали. Стояла большая фарфоровая супница с красивой крышкой, тарелки, сколько людей, столько тарелок. Для чего-то лежали еще и ножи с вилками. В детдоме, кроме ложек, ничего не было. «Если есть ложка, по-моему, ничего и не надо», — думал Мишка. Все сели, и бабушка тоже.
— Ты, Ольга, — говорила она, — наливай суп сразу Мише, поди, супу-то давно не ел, все в сухомятку едят теперь.
— Да! Я знаю, мама, — говорила Ольга. — Конечно, супа, пока не остыл.
Они как будто читали Мишкины мысли, он мечтал о супе, вот он — на столе. Отец открыл какой-то шкафчик и достал небольшую бутылочку. Их в народе называли «мерзавчиками». Выпьешь один такую бутылочку, не опьянеешь, не подерешься, до дома дойдешь, никого не зарежешь, потому как при полной памяти. Открыл и весь пузырек вылил себе в стакан.
— Ну, мать, — сказал он, — давайте за новое пополнение нашей семьи, за тебя, Миша!
И опять он сказал Миша, а не сынок. Мишка ел шустро, почти как у тети Лизы картошку в 1942 году. Поел суп, ему налили еще, поел колбасы, сыра. Когда все поели, Ольга всю посуду унесла на кухню. Принесла чайник и чашки с маленьким чайничком, там была заварка. Поставила на стол большую тарелку с сахаром. Сахар был кусковой, бесформенный, желтого цвета, как снег в моче. Стали пить чай. Мишка сразу же за щеку взял себе кусок побольше, а поменьше положил рядом с блюдцем. Быстро, еще не допил и половины чашки, положил второй кусок в рот и взял третий. Бабушка с Ольгой переглянулись и улыбнулись. «Одобряют, — подумал Мишка, — вон всего сколько. Вот житуха будет». Мишка готов был сидеть и пить хоть весь день, сахар на тарелке еще был, куда торопиться.
— Может, поспите? Как, Николай, устал? А ты, сынок, спать будешь?
— Буду, мама! — Мишка сказал и сам удивился, как ему стало легко, и всего-то маму назвал мамой, а как легко. Комната сразу как будто раздвинулась, стала большой, светлой. Мать подошла, еще раз обняла Мишку и сказала:
— Спасибо, сынок!
— Учись, — сказала она отцу.
 С первого и до последнего дня ее жизни они будут любить друг друга, понимать все без слов. И когда Мишка вырастет и улетит из ее гнезда, будут ждать встречи, как в тот день, как в первый раз. Мама!
Мачеха
Новая мать Мишки — это особый рассказ об этом человеке. Хочу написать все, что впоследствии увидел и узнал.
Ольга Григорьевна была тоже из большой рабочей семьи. Родилась еще до революции, в 1911 году, жила, училась, работала в самом лучшем городе, как она говорила про Вышний Волочек. Город практически нисколько не изменился к тому времени, когда привезли Мишку. Была активной пионеркой, потом комсомолкой или, как они себя называли, синеблузницей. Где-то к 1933 году была уже членом ВКПб.
Вышний Волочек — город текстильных, прядильных и ткацких фабрик. Жизнь, как у большинства женщин того времени, началась на одной из них. Мать и отец, а также братья Ольги Григорьевны работали там же, как говорится — семейная династия. Что за работа на ткацкой фабрике, никогда не узнаешь, если смотреть по телевизору или кино. Это — ад! Другого слова просто нет для фабрик того времени с их первобытными станками, отоплением, освещением и воздухом.Начав работать в 14 лет, к 18 годам она практически сломалась, приобретя хронический бронхит. С фабрики ушла по состоянию здоровья, окончила вечернюю среднюю школу, поступила в педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Получила диплом и стала работать в той же вечерней школе при фабрике.

Сколько же людей прошло через ее сердце, руки. Писать о том, как хотели люди учиться, думаю, не стоит, об этом и без меня написано немало. Например, «Педагогическая поэма» Макаренко. Вот и среди ее учеников попадались точно такие же уникумы. Многие из них, карманных воров, воришек-домушников, становились людьми уважаемыми и просто необходимыми для общества. И дело, на мой взгляд, вовсе не в идеологии. Порой хватает просто встречи с хорошим человеком, разговора по душам, даже какой-то незначительной помощи — и происходит чудо. Мишка в этом убедится очень скоро. Сколько еще пройдет времени на этом свете, но люди еще очень долго будут восхищаться знаниями педагогов, врачей того времени. Даже появится такой термин: «Человек старой формации». Как много кроется смысла в этих словах. Безусловно, это правильно поставленный диагноз педагогам, тем более врачам. Это тот случай, когда слово учителя и добрые руки врача сотворят чудо. Кто из нас, живущих, это забудет, будет потом всю жизнь чувствовать свою ущербность. А как становится тепло на душе, когда вспоминаешь своих учителей и первого доктора, тогда еще с деревянной трубочкой и теплыми руками. Это теперь доктор врывается к вам в квартиру и, не снимая пальто и не помыв руки, уже с порога орет: «Где больной?» А больной — ребенок, и он все видит. Лежит человечек и думает: «Ну, все, сейчас точно чего-нибудь отрежут». А тогда доктора ждали у подъезда, встречали, вели в комнату, помогали раздеться, поливали из ковшика теплой водой на руки. Лучшее мыло, чистейшее полотенце тоже ему. А они были всякие. И маленькие толстенькие, и большие худенькие, и в очках, и без них, но с каким-то душевным светом во всем. Как им это удавалось, для многих и сейчас загадка. И все оживало от одного только прикосновения этих действительно святых людей. Вот уж воистину соблюдалась самая светлая заповедь: «Не навреди». А сейчас что? Конвейер. Полные институты будущих педагогов, врачей, юристов, по окончании ВУЗов получают дипломы, а потом так работают, такого наделают, что ни одной банде террористов и во сне не приснится. Когда-то еще произойдет естественный отбор, и, может, об одном или двух скажут, это доктор или педагог от Бога. Вот и новая мать Мишки — учитель от Бога. Она через несколько дней поймет, что это за сокровище — Мишка. Даже пожившая уже на своем веку ее мать, Мишкина бабушка, скажет ей:
— Ну, Ольга, видно есть Бог, если он наградил нас Мишей.
Есть Бог, есть. И Его воля свела, и воля матери заставила отца найти и привезти Мишку именно в этот дом, к этой женщине. Чего им обоим не доставало все эти годы — маме сына, Мишке ее ласки. Почему у нее с отцом не было детей, Мишка никогда до самой ее смерти не спросит, да и нужно ли. Отец! Этот вечный вояка будет в полном недоумении, что же такое происходит? Еще неделю назад никого не было, и вдруг такое полное взаимопонимание с совершенно чужой женщиной. Мать Мишки как заново родилась. В свои сорок лет, как будто в первый раз родив, она расцветет как женщина, познавшая, для чего она создана Господом Богом. На какое-то время отступят все ее физические недуги. Она практически забудет о своем бронхите.
Отец Мишки хоть и прошел почти четыре войны и имел несколько ранений, человеком был очень физически и морально крепким. И новые перемены, начавшиеся в армии, сначала воспринял очень тяжело. А случилось то, чего и надо было ожидать.
России нужна была армия высокообразованных офицеров. Заработали новые военные учебные заведения. И армия, правда, не за один день и не за один год, даже не сокращая численности вооруженных сил СССР, стала избавляться от офицерского состава, который получил свои воинские звания за храбрость и отвагу в боях. У некоторых после войны были даже генеральские звания, но образования — ни военного, ни даже среднего — не было. Их-то в первую очередь и увольняли из армии. Люди далеко еще не пенсионного возраста, фактически без всякого трудового стажа, не имея никакой специальности, выбрасывались из армии, где они научились защищать Родину, которой стали теперь не нужны. Страшно подумать, что стало потом со многими. Кто-то сломался сразу и пустил себе пулю в лоб, обрекая жену и детей на нищенское существование. Чьи-то матери по этой причине пережили своих детей, не погибших на фронте, но униженных этим указом. И ведь никто и никогда не ответил за эти унижения.
Представьте себе картину. Это не мой вымысел. Огромный завод. За дверью с табличкой «Отдел кадров» сидит хрен, как правило, из первого отдела НКВД. И тот хрен, другого и слова-то нет, как его назвать, начинает копаться в твоей душе — что, да как и почему.И сидит человек в звании полковника, боевой офицер, весь штопаный- перештопаный от ранений, отвечает на вопросы какой-то тыловой крысы, который, может, всю войну только и делал, что спал с женами этих мужиков, и в каждой газете тогда искал себя в списках награжденных. Вдоволь поиздевавшись, он предлагал человеку пойти учеником токаря, формовщика, литейщика, потому как все теплые места уже проданы. Ничего не оставалось, как идти в ученики. И шли, и не ломались, и достигали таких высот, не меньше, чем на войне. Все это Мишка увидит сам, когда пойдет на завод учеником фрезеровщика. А пока хорошее, теплое лето 1951 года. Жить бы да радоваться. Так нет, эта реформа коснулась и отца Мишки.

Ему после ухода из армии предложили место завхоза  в огромной исправительно-трудовой колонии. Сокращенно все это называлось ИТК. А что это такое, лучше не знать никому — ни тогда, ни сейчас. Если в столь огромной стране с таким многочисленным населением был беспредел властей к своим жителям, то там, за колючей проволокой, ты — просто быдло, совершенно бесправное быдло. Вот там-то и придется работать бывшему фронтовику и офицеру. Сам он ничего не рассказывал, да и дома никто никогда не спрашивал о его новой работе. 
В течение нескольких лет было видно только одно, что день ото дня человек деградирует. Если выдавалось два дня в неделю, когда он приходил домой трезвым, был праздник. Правда, в семье был достаток, хоть и небольшой. В доме практически все имелось: мясо, картофель, лук, рыба — не голодали. Но не было чего-то другого. Мать, как могла, боролась с этим пьянством, но Мишка чувствовал, что и ее терпению скоро придет конец. Она пыталась с ним поговорить, но он не принимал никаких ее доводов. Через несколько дней все повторялось снова. Во сне пьяный кричал: «За Родину! За Сталина!», ему снились атаки. Поднимались бабушка, Мишка и мама, стояли около кровати, трясли его за плечи. Он просыпался, ругал нас всех, на чем свет стоит, и снова засыпал. Наутро он вставал, наскоро кушал, пил чай и уходил на работу. А вечером все повторялось снова.
Каким бы длинным лето ни было, но и оно кончалось. Скоро надо было идти учиться. Мишку определили в школу, которая находилась в ста метрах от дома. Мама отнесла все документы. Там посмотрели и не поверили, что у детдомовца почти все пятерки по всем предметам, сказали: «Посмотрим». И скоро в этой школе действительно убедятся, что учить хорошо можно и в детдоме, смотря, кто этим занимается. Мне и сейчас кажется, во всем, что касалось человека, случайных людей не было. Люди, если шли в ВУЗы, то заранее знали, кем будут, что смогут потом дать, тем более в образовании. Уверен на сто процентов, десятиклассник того времени знал намного больше сегодняшних второкурсников любого латвийского ВУЗа. Можно наштамповать сотни тысяч бездарей с дипломами, но пользы от них никакой ни сейчас, ни потом не будет. Убедился в этом, когда несколько раз сходил на шоу «Что? Где? Когда?». Люди сорокалетнего возраста еще отвечали на вопросы, хоть и с небольшой натяжкой. А те, кто кончил школу во время независимости Латвии, не знали ответов на элементарные вопросы по истории, литературе, музыке. А когда были вопросы по поэзии, то оказалось, что для некоторых Цветаева или Ахматова живы до сих пор, а Белла Ахмадулина давно умерла. Стыд, да и только. 
Всего, конечно, знать нельзя, да и не надо. Нужно хотя бы читать свои родные газеты, такие как «Резекненские вести» или «Панорама Резекне». Это ведь только на первый взгляд маленькие издания. На самом деле, там порой такая информация, что не найдешь ни в одной даже столичной газете, особенно в области истории, литературы, поэзии. Я не знаю в лицо ни одного журналиста этих газет, но снимаю шляпу перед каждым из них. Чувствуется, что проблемы, поднятые в газете, им глубоко не безразличны. Да и сразу видно руку мастеров, уже хорошо сформировавшихся профессионалов своего дела. И было бы стыдно жить и работать в городе, где родился, жил и творил такой человек, как Юрий Тынянов, а писать плохо. Особенно всегда ждал очерков по истории от Соколова, любил читать все написанное Никитиным, прекрасные вещи Гродзицкого, Дукуль и совсем маленькие, но с огромным философским смыслом, Королькова. Да знай на худой конец то, что они написали, смело можешь ехать на любой конкурс по литературе и поэзии. Считаю, газетам очень повезло иметь в штате таких журналистов. До сих пор скорблю о Е. Никитине, и дай ему Бог быть никогда не забытым живыми на этой латгальской земле. Меня всегда поражает несправедливость, почему мерзавцы, как правило, живут дольше, а надо бы наоборот. А с другой стороны, может, все логично, их забывают быстрее, а хорошего человека помнят долго.Это я, наверное, немного отвлекся от своей основной темы, знаете, все время что-то ищу в себе, в своей памяти, хорошее об отце, но тщетно. Хотя на память не жалуюсь, но хорошего не помню. Мне, как тогда после войны, так и сейчас, неприятны такие люди. Сделав единожды что-то героическое или хорошее для Родины, они потом хотят сесть ей на шею и жить, постоянно требуя новых благ. 

Вот еще в то советское время дали человеку квартиру, хорошую пенсию, ежегодную бесплатную путевку в любое время года на юг, бесплатный проезд во всех видах транспорта, приписали к кормушке, где любые продукты вполцены, и все равно мало. Не знаю, применимо ли к таким негодяям слово «патологически». Патологически жаден, патологически расчетлив, патологически нездоров. Такой человек за все сделанное взамен ждет награды. Вот таким и был отец Мишки. И писать про него больше не буду. Человек, не чувствующий боли другого, для меня никто, пусть даже и родной отец. Конечно, все годы после его смерти я езжу на его могилу, но такого душевного трепета, ожидания встречи, как с могилой матери, эти поездки у меня не вызывают. Я не злой человек, тем более не злопамятный, но он не видел и не хотел видеть во мне личность, и я ему отвечал тем же. В какой-то степени я очень благодарен судьбе, жить с ним бок о бок мне довелось лишь пять лет, в 1956 году я ушел в армию на целых четыре года. Наверное, самое правильное и самое время рассказать все-таки о городе, куда привезли Мишку.
Географически Вышний Волочек очень удобно расположен между Москвой и Санкт-Петербургом. Практически на одинаково удаленном расстоянии от обоих городов. Стратегически на почти равнинном рельефе очень удобно строить военные аэродромы. Кстати, сейчас, да и в то время, не секрет — сколько их. А уж, сколько воинских частей вокруг и около города, вообще не перечесть, тоже уже давно известно. Так что я не выдаю никакой военной тайны. Вообще, с моей точки зрения, государство знало, что делало. Поскольку Вышний Волочек — город с текстильной промышленностью, огромным женским населением, то мужики, хоть и военные, очень кстати. И сколько их потом так и не доедет до своего дома, осев навечно в Вышнем Волочке. И скольких невест увезут в свои края. Исторически это — старинный купеческий город, с очень выгодной для России того времени инфраструктурой, через него проходила водная артерия, соединявшая Волгу посредством каналов и шлюзов чуть ли не со всем северо-западом. Через город протекает две реки — Тверца и Цна, вот по ним-то в то время и таскали баржи бурлаки. Что самое интересное, денег на это благое дело, видно, не жалели, делали все настолько капитально, практически еще и сейчас все в терпимом состоянии, хотя город захирел и не скажешь, что когда-нибудь он вновь обретет былую красоту и свою значимость для России. Таких, как Савва Морозов и Петр Рябушинский, природа производит раз в тысячу лет. Зато таких, как Чубайс и Ельцин, через год. Город, хоть и глубоко провинциальный, со 140 тысячами населения, обречен на прозябание и тихое вымирание. Знаю это, поскольку езжу туда ежегодно и только диву даюсь, как квартал за кварталом уходит окнами под землю. Зрелище, скажу вам, неприятное. Почему, говорю, тихое вымирание? Это надо видеть. Кладбище по территории равно территории города. Не удивлюсь, если через несколько лет приеду и увижу, как между рядами могил курсирует автобус или маршрутное такси. От начала кладбища и до горизонта — одни кресты, и оно не одно в городе.
А тогда, в 1951 году, жизнь била ключом. На каждом заборе висели объявления: «Требуются рабочие всех специальностей». В городе несколько учебных заведений, не считая средних школ, была прекрасная поликлиника и больница, хорошие парки и огромный городской сад. А уж, что за чудо церковь с ее голубыми куполами-луковицами. Базар в самом центре города с торговыми рядами. Все это производило впечатление и так восхищало, что люди, случайно побывавшие здесь, оставались навсегда. Не знаю, плюс это или минус, но город считался еще и сто первым километром. Те, кому власти не разрешали жить в Москве, Ленинграде и даже Калинине, выбирали Вышний Волочек. Здесь настолько все перемешалось, вообразить трудно. Было много настоящей московской и питерской интеллигенции и невообразимо больше всякого отребья — воров, проституток, аферистов, мошенников разного пошиба. Вот в это-то месиво всех слоев населения Мишка и окунулся, как в канаву с дерьмом: пахнет, воняет и засасывает. В детстве все интересно, из любопытства хочется многое узнать и увидеть, пусть даже и один раз. Это как кино, если хорошее — идешь смотреть еще раз, а на плохой фильм и пряником не заманишь. А то, что жизнь любого городского мальчишки начинается и проходит во дворе, на улице, где живешь, — истина прописная.Кто ты сам, кто будет рядом с тобой, кого будешь за версту обходить, с кем будешь от одной краюхи щипать? Все тебе даст, всему научит двор и улица, и уж здесь слово мамы и папы будет только потом. Если с самого начала не завоюешь хоть какой-то авторитет, то можешь потом всю жизнь ходить с мамой под ручку от дома до школы и обратно, но свое все равно получишь. Улица и двор — это как академия наук, прошел ее факультеты, можешь и вправду академиком стать. И в какой бы город России тебя ни увезли, везде есть дворы со своими преподавателями. Двор, в который предстояло выйти Мишке уже завтра, не был исключением, все как везде. 

Пацаны и девчонки уже по сарафанному радио знали, что появился новенький и к тому же детдомовский. Уже одно слово «детдомовец» было пропуском на любую улицу, любой двор. Это все равно, как будто с другой планеты. Что они знали, видели, маменькины сынки? Мишкин двор был именно таким. Шесть полковников и полковничих жили в доме и дворе Мишки. И все шестеро еще служили в штабе, что находился на соседней улице. У каждого по двое и трое детей. Один директор ремесленного училища и его четверо детей, две бывшие московские проститутки с визой на сто первый километр и их две дочери. И в конце списка двора одна вечно пьяная спекулянтка дрожжами и ее четверо вечно голодных пацанов. Будут и другие, но это на другой стороне улицы. Вот туда, к ним, Мишке надо было выйти, чтоб жить дальше и спокойно ходить потом в школу. На следующий день, и надо же такому совпадению случиться, было 22 июня 1951 года. Тогда к этой дате все относились как к чему-то нехорошему, радости этот день никому не прибавлял, хотя и прошло целых десять лет после начала той проклятой войны. Зато скорби лилось через край. Попробуй жить, хоть ты и народ-победитель, но прах твоих детей, отцов и дедов там, в неизвестной тебе Европе. И никогда, пока будешь жив, не увидишь могил родных тебе людей, да и есть ли они вообще. Тихо, или как у кого получалось, отмечали этот день. И вычеркнуть его из календаря нельзя, и жить с таким днем тяжко. Отец, видно, по уже давно заведенному обычаю выпил один целую бутылку, сидел тихо и курил. О чем он думал? Может, о брате Алексее, что пропал без вести в первые дни войны, или о Мишке, ведь все надо начинать сначала, а вдруг не получится. Хоть на первый взгляд вроде и неплохой мальчишка, вон как быстро с матерью нашел общий язык, а все равно тревожно. Мишка никогда не узнает, о чем думал его отец в тот день. А сам он думал, как украсть, на худой конец, хоть несколько папирос или целую пачку. На тумбочке, да и на подоконнике стояло несколько упаковок «Беломора». Неужели у него все сосчитано? А будь что будет! Он взял незаметно ни для кого одну пачку. На кухне взял коробок спичек, все спрятал под рубашку и пошел.
— Сынок, ты куда? — спросила мать.
— На улицу, мама, пойду, около дома посижу!
— И правильно, пусть идет, — сказала бабушка. — Что ему второй день с нами тут сидеть. Иди, Миша, только далеко не уходи.
В коридоре, когда выходил, увидел, как из соседней квартиры вышел пацан чуть побольше его.
— Здорово! — сказал пацан. — Меня Славкой зовут, а тебя?
— Мишка, — ответил он.
— Это тебя дядя Коля привез?
— Меня!
— Ну вот, теперь будем жить рядом. Куда идешь?
— Покурить, — ответил Мишка.
— Так ты что, куришь? И тебя не лупили за это?
— Еще не хватало, — сказал Мишка.
— Ну, так еще отлупят, твой отец, знаешь, какой сердитый! Отлупит обязательно.
— Пусть попробует, — огрызнулся Мишка. — Если что, снова в детдом рвану.
Они вышли на улицу, Славка пошел к ребятам, а Мишка вышел за ворота двора и сел на скамейку, где сидели две бабки. Достал пачку и, как заправский курильщик, большим пальцем по донышку пачки стукнул так, что папироска сама влетела ему в рот. Прикурил и первый дым выпустил в сторону этих божьих одуванчиков. Их как ветром сдуло. Кто он и чей, они еще не знали. И все проклятия, не находя адресата, так и повисли в воздухе. Было ясно, что одним нехристем в их дворе стало больше. Когда Славка с ребятами подошел к скамейке, Мишка курил и пускал дым колечками, постукивая себя пальцем по щеке. Уже одно то, что Мишка курил и прогнал этих старух своим дымом, подняло его авторитет в глазах пацанов. Знакомство состоялось без всякой крови. Табак, великое открытие индейцев, сделал свое дело даже здесь, в этом зачуханном дворе, с помойками, вонючими выгребными ямами туалетов, сараями дров. Пацаны курили почти все, кроме одного. Он был повыше всех ростом, упитанный, хоть завтра веди его на мясокомбинат. Он постоянно что-то жевал, даже здесь и сейчас.
— Лопнешь, «студебеккер», — говорили пацаны.
— Пусть ест, — сказал один, его звали Генка Бурцев. — Скоро поедем на блокпост и там его сожрем.
— Ха, ха, ха! — все засмеялись, кроме «студебеккера», он знал, что это шутка, но жевать перестал.Мишка щедро угощал своим «Беломором» всех, кто подходил. Пачка быстро кончилась, и в ход пошла махорка. Крутить папироски так, как умел Мишка, никто не мог. У него все было отработано до мельчайших деталей. Две секунды — и цигарка готова, не просыпав ни крошки.

— Ну, ты мастер, Курок, — с восторгом говорил Генка. — Учитесь, пока он жив.
Вот так все в этой жизни, вышел во двор просто Мишка, вернулся домой уже Курок. Если кому-то давали кличку, считай, на всю жизнь. И как точно психологически ее приклеили человеку, никто не обижался на это. А чего обижаться? Если весь в веснушках, говорили конопатый, если худой и длинный, обязательно называли веревкой, а смешней всего — просто глист. Чтобы приклеить кличку, здесь детская фантазия была беспредельна. Порой доходило до смешного, все, кроме мамы с папой, забывали твое имя, но кличку знали все.
— Что будешь делать после обеда? — спросили пацаны.
— Не знаю, — сказал Мишка.
— В общем, так, после обеда пойдем купаться на водную станцию. Мы тебе свистнем, и выходи. Да! А плавать-то ты умеешь?
— Еще как, — ответил Мишка. — Не зря же девять лет на Волге прожил.
И точно, не успел толком и поесть, как кто-то очень громко просвистел.
— Это меня, мама! Можно с ребятами схожу покупаться? — попросил Мишка.
— Иди, сынок, но недолго. И потом, Миша, хочу тебя предостеречь, не лезь ни в какие передряги, а то Генка такой заводила, от него вся улица стонет. Иди.
Мишка вышел, и первое, что услышал от Генки, его поразило как громом. Было впечатление, как будто Генка стоял рядом, когда мать давала напутствие Мишке.
— Ну, — сказал Генка. — Получил инструкцию насчет меня? Тебе что мать сказала? Чтобы ты не лез ни в какие передряги со мной, от меня вся улица стонет?
— Ага! Ты что, колдун, Генка, читаешь мысли других?
— Нет, Курок, про меня все так говорят, скоро сам увидишь.
Компания собралась человек двенадцать пацанов и одна девчонка, сеструха Студебеккера, ее звали Наташей, а кликуха — просто и коротко Талка. Это была такая пацанка, деваха, настолько своя среди пацанов, что ее и за девчонку-то никто не принимал всерьез. Вечно с ободранными коленками, грязными руками, шмыгающим носом, но по-детски очень красивая. Будь она пацаном, была бы хлеще Генки. Она умела все и даже больше, чем пацаны. Как она играла в карты на деньги или о пристенок, не умел никто. Глаз-ватерпас, — говорили пацаны, — оторва, другого и слова нет. По ней было видно, куклы не для нее, она их терпеть не могла. Вот гайки, болты, собаки были ее страстью. Она единственная станет в будущем летчиком-испытателем на реактивных самолетах. Может, одна на весь город. Она пролетит потом над своим городом, над крышами домов, как небесная хулиганка. Мы-то будем знать, что это она. Если Талка пообещала, сделает. Вот, что это за девчонка. Всей компанией пришли на набережную. И чтобы не делать крюк — идти через мост и там еще метров триста, не сговариваясь, сняли кто ботинки, кто тапочки, прямо с набережной нырнули и поплыли. Мишка прикинул на глаз, плыть надо, если напрямую, метров четыреста, и чуть не сдрейфил. На такое расстояние он еще не плавал. Переборов страх, он сиганул, как и они, поплыл. Хоть и плавал неплохо, вида не подавал, что устал. Это такой народ, пацаны, засмеют, если сдашься сразу.
— Молоток, Мишка, — сказала Талка, — живучий.
Что такое водная станция — рассказ особый. Здесь собирались и отдыхали все, кто любил позагорать и любил воду. Но собирались и те, кто любил резаться в очко на деньги. То тут, то там сидели кучки людей по пять-шесть человек и резались в карты. Они на какое-то время прерывали свою игру, чтобы окунуться, и начинали снова. Ставки были небольшими, но кому везло, к концу дня выигрывал до тридцати и больше рублей, если играть по копейке. Талка, немного позагорав, погревшись на солнышке, поднималась одна единственная на вышку для прыжков. Сначала делала понт. Поднималась на трехметровую отметку и с визгом солдатиком кидалась в воду. Вылезая из воды, одним рывком выкидывала свое тело на мостки. Поднималась тихонько на самую высокую отметку, десять метров. Поворачивалась назад, на той стороне реки была церковь, крестилась, глядя на нее. Заходила на доску. На самом конце доски делала стойку на руках, отталкивалась и в полете ласточкой, несколько раз перевернувшись в воздухе, входила руками в воду совершенно без брызг. Срывала аплодисменты присутствующих, садилась с нами и больше не прыгала. 
Генка с деньгами Талки внедрялся как тайный агент в какую-нибудь компанию, где играли более-менее по-крупному, перед этим полагалось показать, что у тебя есть деньги, на долг не играли. Садился и начинал играть. Играл хоть и неплохо, но до Талки ему было очень далеко. Проигрывал немного мелочи. И тогда под каким-нибудь предлогом (заранее все было продумано) к нему подходил кто-нибудь из наших ребят и говорил, что его ищет мама или брат. Генка извинялся, что должен уйти, но вместо себя он сажает девчонку, Талку. Это не возбранялось правилами игры, если играешь в одну руку, в один куш. Отдавал Талке ее же деньги. Она садилась под усмешки игроков. Никто же из них даже и не думал, что она что-то умеет. Талка, как и Генка, сначала делала вид, что играет неважно, входила в доверие и, когда очередь раздачи приходила к ней, делала чудеса. Она моментально набирала банк и срывала. Говорила: «Вот и мне стало везти!». Пацаны удивленно переглядывались, не понимая, как ей все это так здорово удается. Чистила она их беспощадно.

Проиграв все деньги, пытались поставить на кон кто часы, кто трусы, но ты хозяин, колода у тебя, и решать тебе. Талка вежливо прощалась и с кучей трешек, рублей и пятерок уходила. На вещи она не играла, в долг тоже. Генка все это время ждал нас в городском саду. И мы всей компанией шли тратить деньги, так легко заработанные Талкой. Ели мороженое, пили ситро. Талка покупала пацанам хорошие папиросы. Себе брала всегда большую плитку шоколада «Гвардейский». Ах, какая это прелесть, шоколад! Он был твердым, как доска, хорошо ломался точно по квадратикам, а вкус — божественный, и аромат тоже. Эту дольку за щекой можно было гонять несколько минут, а она все не кончалась, и еще долго губы были сладкими, как будто с богом поцеловался. Была у Талки и вторая кликуха. Когда ее нужно было похвалить, называли «Кормилица ты наша». Ее сердце (все-таки она женщина) таяло от таких похвал, и она запросто могла принести из дома целую палку колбасы. Отец ее, полковник в отставке, бывший военный летчик, работал в аэроклубе преподавателем и получал хорошую военную пенсию, жили они даже очень хорошо. В Талкину жизнь не вмешивались, не учили, как жить, не ругали, и вообще у нее была полная свобода. Ей не говорили, с этим дружи, а с этим не моги. Наверное, так и надо поступать. Что толку постоянно твердить это нельзя, а то можно, ведь все равно человек сделает наоборот. Их семью уважали. Они, наверное, одни из тех полковников, которые не приперли трофеев из Германии. Ни они, ни их квартира ничем не отличались от других. Ни дядя Коля, ни тетя Люда, родители Талки, не вмешивались в воспитание чужих детей. Нет, это не равнодушие, совсем наоборот, когда надо, они могли помочь любому, даже деньгами. Просто они сами часть этого народа, а полковник — это воинское звание, дрянью можно быть и рядовым.
Мишка медленно, спешить уже некуда, познавал жизнь города, а город — его. В детстве есть вещи, которые на первый взгляд поражают воображение величиной размера. Когда обыкновенный трехэтажный дом кажется небоскребом. А оно и на самом деле так. Вот если сейчас посмотреть на обыкновенную стандартную блочную пятиэтажку и поставить рядом с тем трехэтажным домом, по высоте они будут равны. В чем выигрыш, в чем проигрыш — сразу и не скажешь. Что мы видим, заходя в новые дома? Это донельзя низкие потолки. А в тех старых купеческих домах, при той же квадратуре жилплощади, помещение казалось больше и удобнее — выигрыш. Зато в новых, даже блочных, домах намного теплее, но потолок давит тебя как могильной плитой, — проигрыш. Мишкин дом был как пристройка к трехэтажному, который тянулся чуть ли не полквартала. Это в свое время было жилище купеческой обслуги, но все равно с высокими потолками, там дышалось легко и вольно. Зайдите в любой храм или костел, где потолок? Далеко вверху. Все сделано, чтоб не ограничивать полет человеческой мысли, не приземлять фантазию разума, дать пространство для беседы с Богом. Когда Мишка первый раз пришел к Генке, не другу по детдому, а новому (оказывается, у него тоже была кличка — «Тыбурций»), его чуть не стошнило. Там пахло так, как будто все самые скверные запахи, которые и нос-то не должен нюхать, собрались, наконец, вместе. Они между собой соревновались, кто лучше. Запах плохого табака висел где-то вверху, но поскольку потолок был очень низкий, его, казалось, можно было даже потрогать. А уж как пахло помойное ведро, по-видимому, оно служило еще и туалетом, вообще не передать. В углу стояло несколько самодельных кроватей, стол, несколько табуреток и совершенно голые стены. Висел портрет Сталина и ничего больше. Одно единственное окно без занавесок было настолько грязное, что не пропускало никакого света, но не выпускало и обратно. Если даже кому-нибудь из любопытства и хотелось бы что-нибудь подглядеть, никто ничего не увидел бы. Это был подвал! О каком разговоре с Богом здесь можно говорить. Здесь было все настолько близко к аду, казалось, копни еще чуть-чуть лопатой и ты там.
— Заходи, не боись, — сказал Генка.
— Как, впечатляет? — спросил он. — А зимой здесь вообще как на улице, сколько ни топи — все улетает в небо.
Мишка не знал, чем ему помочь. Понял только одно, что пока стонет одна улица, но скоро стонать будет весь город. Здесь, в этой дыре, не только озлобишься, озвереешь.— Гена, а сколько же лет вы тут живете?
— Я здесь родился, да и братаны тоже.
Мишка еще не видел ни мать, ни братанов, как Генка их назвал. Двое старших уже сидели на зоне, а еще один был в «ремеслухе» в Калинине, учился на сапожника. Там кормили, одевали и обували, домой он приезжал редко, а если приезжал, то мать свою, когда она напивалась, лупил смертным боем. Она орала на весь двор, клялась Сашке, так звали брата, что больше ни капельки в рот не возьмет, да без толку. Было ясно без всякой науки, если баба пристрастилась к «зеленому змию» — это навсегда. Мишка сидел с Генкой, курил, никого не боясь, и опять встретился с глазами Сталина. Тот, с каким-то непонятным прищуром, совершенно равнодушно смотрел на этих двух пацанов. Выбирайтесь, как знаете, говорил его взгляд, а я посмотрю.

— Чего ты на него пялишься? — спросил Генка. — Была бы моя воля, задушил бы его своими руками.
— А чего тогда держите его дома? — спросил Мишка.
— А что, икону, что ли, повесить? Знаешь, если этому мы не нужны, то Богу и подавно. И вообще, Мишка, не жалей меня, да и никого не жалей, о себе подумай. Я хоть и не был в детдоме, но знаю, что и там не сладко. Хоть с пьяницей, а все равно ведь с родной маткой живу. Она же иногда и трезвая бывает, я же последний у нее, когда еще братаны на свободу выйдут. Ты сам-то как? Смотрю, ты Ольгу Григорьевну мамой зовешь. Она тетка хорошая, ее во дворе уважают. Только ведь я здесь давно живу, никаких детей у нее сроду не было. И вдруг ты.
— А я ведь, Гена, знаю о том, что она мне не родная. Мне еще в детдоме Валентина Николаевна сказала. Должен же я кого-то звать мамой, она мне сразу понравилась. Знаешь, сколько лет я всем завидовал, у кого они есть, эти мамы. Я, по-моему, отца совсем не люблю и боюсь почему-то, порой думаю, а не рвануть ли обратно в Углич.
— Ну, ты артист, Мишка, тебя нашли, а ты — рвануть. Да тебя одного на первой же станции загребут и в детприемник. Я-то знаю, бывал там, не советую. Знаешь, Курок, может, школу кончишь, человеком станешь, а нет — так вон, сколько одних заводов да фабрик в городе.
— Генка, а почему ты сказал, что Сталина задушил бы своими руками?
— А ты что, не видишь, что отца-то у нас нет.
— Ну и что?
— А то, что вот на этом твоем Беломорканале он помер, даже мертвого его матери не отдали. Знаешь, что сказали? Указ, лично подписанный этим Сталиным, запрещает выдавать родственникам тела померших на зоне. Так что могила его — весь Беломорканал. Я другой раз даже папироску достаю из пачки прямо в кармане, не хочу видеть те красные линии рек, одни кости там. 
Забегая вперед, скажу, что душить его Генке не придется, он сам помрет. И только через много лет весь мир узнает, как он тяжело умирал, в полном одиночестве. К нему даже мертвому побоятся подойти. Вот как его любили всенародной любовью. В тот 1953 год 
3 марта сообщат всему миру: «Скончался отец всех народов, генералиссимус И. В. Сталин». А похороны будут 8 марта, как раз в Международный женский день. Все будет отменено, даже занятия в школах. К десяти утра остановят все автомобили, трасса Москва — Ленинград проходила по улице, где жили Мишка с Генкой. Несколько машин загонят и к ним во двор. Это будут небольшие фургончики, тягачи. Один из них мы с Генкой открыли и взяли двух замороженных гусей. А вечером, когда все уехали, нарубили их на куски, сварили в ведре и так налопались, что штаны трещали. Вот так мы с Генкой помянули отца народов, он в гробу бы перевернулся, узнав, что в такой день скорби нашлись два ослушника. Если тогда сажали в тюрьму за три колоска с поля, то за двух гусей он упек бы нас на пожизненное.
Прошло уже больше месяца, как Мишка жил дома. Он пешком исходил весь город, чтоб узнать его получше. У каждого района были названия до того интересные, что литературным языком не передать. Один очень большой район, почти весь из частных домов, кроме школы, назывался Пролетарский. Это более девяти улиц, довольно длинных и полностью из деревянных домов, настолько близко прилегающих друг к другу, казалось, достаточно одной искры и все выгорит дотла. Другой район назывался Солдатская слобода. Здесь, видно, в свое время при царях селились солдаты, служили-то тогда по двадцать пять лет. Еще один район назывался Грабиловка. Ну, этот район оправдывал свое название и тогда, и сейчас. Ходить ночью или поздно вечером не решаются даже и сейчас. Или изобьют, или разденут, спросить не с кого. Менты в этот район ходят не меньше, чем по пять человек. Самый главный — Центр. Так исторически сложилось — это Екатерининский тракт. Веками его обустраивали купцы и фабриканты. На нем стояли большие и красивые каменные дома всех стилей, как хозяин-самодур захотел, так и строил. Один дом выше другого, один с колоннами и парадным входом, другой — трехэтажный деревянный, с крылечком.

Абсолютно никакой планомерной застройки. И только одна улица, по-старинному она называлась Венгучовская линия, выходила всеми окнами в прекрасный парк и набережную реки Цны с гранитными берегами. На ней как тогда, так и сейчас десятки магазинов со своими названиями по фамилиям купцов, кому что принадлежало. Вся линия сплошь из трехэтажных домов смотрелась очень впечатляюще и красиво. На углу Екатерининской и Венгучовской был большой драматический театр. Это всегда и всех поражало, в таком захолустье и вдруг — театр.

В пору, когда Мишку привезли в этот город, там была очень сильная труппа актеров. В основном все эвакуированные в войну из больших городов и хороших театров. После войны кто уехал, а кто оброс семьей и квартирой, деваться некуда — остался. Репертуар шикарный для того времени: Островский и Чехов, Тургенев и Розов, Лопе де Вега и Пушкин  не сходили со сцены и афиш. Любой спектакль всегда собирал аншлаг, билетов никогда не было. Мать с отцом не регулярно, но все-таки ходили и брали с собой Мишку. Никогда не забуду тех волнующих часов еще до театра. Билеты уже куплены. Вроде надо успокоиться, так нет, все только начинается. Мишке-то что, надел чистые штаны да ботинки, вот и готов. А мама? Ох, эта мама! Она готовилась, собиралась как к самому важному дню ее жизни. Мишка потом только поймет, как это прекрасно — наблюдать за мамиными сборами в театр. Она немного стеснялась Мишки, и как раз это и придавало ей очарование. Надев платье, она надевала чулки. Тихо, нежно она их натягивала на ноги, чтобы не зацепить. Других просто не было. Она становилась с каждой минутой красивее и красивее. Может, у кого-то мамы красивее Мишкиной, скажи ему это тогда, не поверил бы. Отец, как солдат, собирался за пять минут. Брился, надевал галифе, сапоги, немного опрыскивал себя одеколоном и готов. Шли пешком, не спеша. За полчаса до начала спектакля были уже в фойе театра. В фойе все благоухало, запахи всех духов и одеколонов того времени, но все равно здорово. Шик и блеск туфель и сапог, блеск хрустальных люстр, блеск улыбок. Все желали добра друг другу и ждали чуда. Звенел третий звонок, рассаживались по своим местам. Все чинно и благородно. Будьте добры, разрешите пройти, не беспокойтесь, пожалуйста. Вот какие красивые слова звучали в театре. И хорошо, что весь мат, ругань, злость оставались за стенами театра. Мельпомена — это женщина, а к женщине надо относиться по-рыцарски. Для мата и ругани есть построенные казармы и общаги, вот там упражняйтесь в своем искусстве, сколько хотите, а в театре не моги. В церкви же никто не матерится, так и театр — это храм искусства.
Волнение ожидания встречи с чудом, еще минута — и оно произойдет. Бесшумно открывается, уползая в разные стороны, тяжелый бархатный занавес. В зале гаснет свет, и сразу же наступает мертвая тишина. В театре во время спектакля зрители ведут себя совершенно не так, как в кинотеатре. Здесь считается дурным тоном что-то жевать, тем более сорить семечками, бросать фантики от конфет, чихать и кашлять. Лучше всего, конечно, сидеть не в первом ряду, а где-то в пятом или шестом. В первом ряду видно лучше, но есть одно «но». Как правило, в труппе есть две-три примадонны, которым уже к полусотне лет, а они все еще претендуют на роль Джульетты. Так в первом ряду видно все: и двойной подбородок, и варикозное расширение вен на ногах героини. Здесь уже не спасает никакой грим. Одно дело, когда молодая актриса играет старуху, поверить сложно, но можно. И другое дело, когда старуха пытается сыграть молодую. Ей бы пожизненно играть Кабаниху в «Грозе» Островского. Вот для этого в театре есть галерка. Оттуда, когда смотришь, возраст актрисы определить почти невозможно. Мишка со временем пересмотрел все спектакли театра именно с галерки. Особенно нравилась «Собака на сене». Интриговало само название, разве подумаешь, что это про людей. Спектакль с хорошим музыкальным сопровождением. А собакой-то оказалась очень красивая девушка, но с противным характером, все ей не так. Хоть и давно эта пьеса написана, но, казалось, современнее ее нет, таких людей и сейчас не перечесть.
Буквально через дом от театра находился кинотеатр «Звезда». На фронтоне здания огромными белыми буквами было написано: «Люди, будьте бдительны! Ю. Фучик». Мишка никогда не слышал, кто этот Фучик. Но, глядя на здание из красного кирпича то ли бывшей конюшни, то ли лабаза, уже в советское время приспособленное под кинотеатр, создавалось впечатление — вас предупреждают о том, что оно вот-вот рухнет. И все другое, уже в самом кинотеатре, говорило о бдительности. С вонючим общественным туалетом, с огромной курилкой, где дым висел, хоть топор вешай. С совсем небольшим фойе, где в ожидании сеанса даже присесть негде. Но зато был буфет, и торговали водкой в розлив. Шелуху от семечек перед началом следующего сеанса уборщицы выносили ведрами. Во время сеанса умудрялись даже курить. В темноте зала боялись одернуть курильщиков, в ответ можно было получить бутылкой по голове. Фильмы шли по целой неделе, один и тот же. Так что за неделю его видел весь город, потом крутили другой. Недостатка в зрителях не ощущалось. Показывали еще очень много трофейных фильмов, и всегда был шанс сравнить наш фильм с трофейным. Мишке нравились наши фильмы, с нашими актерами. Если их перечислять всех по именам, не хватит целого листа. Михаил Жаров в фильме «Путевка в жизнь», Борис Андреев — «Трактористы», «Падение Берлина», «Два бойца» — были героями того времени. Сейчас, может, их и не смотрят, да и не крутят, а жаль. Знаю только одно, увидев такой фильм один раз, не забудешь никогда. Помню, как все были помешаны на фильме «Тарзан» или «Бродяга», а прошли годы, спроси кого-нибудь, кто играл в этих фильмах, редко кто назовет фамилию актера. А потому как не родное, посмотрел и забыл.

Время неумолимо двигалось вперед, подходил к концу второй месяц Мишкиного пребывания в этом городе, но родным пока его не ощущал, как и своего отца. Если отношения с матерью, бабушкой, соседями по квартире были по-человечески открытыми и хорошими, то с отцом ничего не строилось. Он, по-видимому, не знал той тропочки, что приведет к сердцу Мишки. И оттого, что он не может себя переломить, в конце концов, обнять пацана, сказать что-то ласковое, он становился раздражительным, злым, больше молчал. Мать была как между двух огней. Она приняла Мишку как сына, и обратной дороги для нее не было. Весь двор удивился, как легко и Мишка принял ее, они же все знали, но почему Мишка никогда никуда не ходит с отцом, для всех было загадкой. Но однажды, это было накануне 24 июля, дня рождения матери, отец подошел к Мишке и сказал:
 
— Нам, сынок, с тобой предстоит сделать два очень важных дела. Завтра у мамы день рождения, одевайся получше, и пойдем покупать ей подарок. Придут все ее и мои друзья. Так что пошли.
Ходили недолго, все магазины были рядом. В одном из них отец подвел Мишку к прилавку со стеклом, там лежали часы.
— Смотри, сынок, какие подарим маме?
Часов было много, но все почти одной марки «Победа». И вдруг Мишка увидел маленькие, с браслетиком, часы.
— Ну, ты глазастый, глянь-ка, сколько они стоят.
Мишка глянул и обалдел, они стоили почти триста рублей.
— Как считаешь, понравятся? — спросил отец.
— Думаю, да, только уж больно маленькие.
— Так это же женские. Представь, если мы купим ей эти, — и он показал на часы с огромным циферблатом, они назывались «Кировские». Мишка и впрямь представил мать с такими часами на руке и захохотал, часы были чуть поменьше будильника.
— Берем, — сказал отец продавщице. — А теперь еще возьмем женщинам винца послаще.
Мать, видно, любила «Кагор», взяли несколько бутылок. Себе спиртного отец не брал. Взял для гостей несколько пачек хороших папирос, и они пошли к дому.
— Так, сын (вот уже третий раз за день он назвал Мишку сыном), вот про это, — и он показал коробочку с часами, — никому ни слова, пусть сюрприз будет. А за харчами пусть мать сама идет, она лучше знает, что надо.
— Ну, чего так быстро? — спросила мать.
— Секрет, — сказал Мишка, понял, что ляпнул лишнее, и посмотрел на отца.
— Секрет, — улыбнулся тот. — Теперь у нас с тобой самое главное впереди, принести и не расплескать.
Да! Это, конечно, была загадка, как в сказке. Что же это такое? Отец взял два больших ведра и коромысло, для чего-то взял два больших полотенца, и они пошли. Прошли мимо один квартал, на углу которого стояла водяная колонка. Прошли еще один, и опять мимо. «Значит, не за водой идем», — думал Мишка. Он и предположить не мог, что идут они за самогонкой, да еще с двумя ведрами, среди белого дня, на глазах народа.
— А куда идем-то, папа?
Отец не понял и переспросил. Мишка ответил так же.
— Да тут уже близко.
Они пришли к новому деревянному дому с палисадником и воротами, покрашенными в зеленый цвет. Отец постучал щеколдой, на крыльцо вышел небольшого роста толстенький, с красной, как помидор, мордой, мужик.
— Привет, Николай, — поздоровался он с отцом, — заходи.
Мишка тоже узнал мужика, видел его на базаре, он там рубил мясо большим топором. Вышел еще один парень, его Мишка тоже узнал. Он играл в футбол за городскую команду. Все сели на кухне около стола с закуской. Мужика тоже звали Николай, они с отцом вместе воевали. Он принес две бутылки самогонки, поставил на стол, спросил сына:
— Будешь? 
— Нет, мне надо идти на тренировку!
— А ты будешь? — со смехом спросил Мишку.
— Не-е-ет! — сказал Мишка. — Мне еще нельзя.
— Вот видишь, Николай, полный дом мужиков, а хряпнуть не с кем. Давай хоть с тобой примем грех на душу.
Он налил почти полный стакан отцу и себе, сказал:
— С Богом! — и как воду выпил.Отец сделал то же самое, сказал:
— Ох, хороша зараза! - пожевал хлебушка, понюхал. - Баста! - и встал. - И не проси, Николай, больше не могу, да и некогда. Завтра у Ольги день рождения, милости прошу в гости.
Они ушли наливать в ведра самогонку. Мишка тоже немножко поел и вышел в коридор. Оба Николая, как ребенка, пеленали каждое ведро, закрывая крышки полотенцем, а потом еще обвязывали тонкой веревкой. Все было готово, отец поблагодарил дядю Колю и его жену, пригласил в гости, и они двинулись в обратный путь.

 Вот она, загадочная русская душа, в какой стране еще таскают самогонку ведрами. Вот уж точно, донести и не расплескать. Во дворе табак объединил Мишку со всеми пацанами, а здесь самогонка, хотя он ее еще и не нюхал. Весь оставшийся день и вечер бабушка с мамой варили из головы поросенка холодец, добавляли туда еще и свиные ноги, жарили рыбу, мясо. Мишку заставили крутить ручку мясорубки и давить туда пальцем. Работы хватило всем, и когда почти все кончили, была уже ночь. Мишка спал в одной комнате с бабушкой, а мать и отец в большой комнате, в зале, так говорили. И Мишка услышал, как мать тихонько спросила отца:
— Ну, как вы там?
— Чего как? — спросил отец.
— Чего, чего? Как Миша-то?
— А! Вроде нормально!
— Да ты поласковее с ним, чувствую, душа у него хорошая, нежная. Не он к тебе, а ты иди ему навстречу. Ох, мужики, чурбаны вы бесчувственные, и что ты все в себе держишь? Вижу, что места себе не находишь, чего ты молчишь?
— Спи, Оля, все образуется, вот увидишь.
—У тебя образуется, что вы там на своей работе эту водку жрете, трезвым надо домой приходить, тогда образуется. Я тебе, Николай, знаешь, что скажу, если обидишь Мишку, не посмотрю, что живем уже столько, возьму Мишку и мать, и поминай, как звали. Наконец-то обрела мальчишку, а ты...
Она, видно, тихонько заплакала.
— Ладно, мать, завязано, — сказал отец.
О чем они говорили еще, не слышал, уснул. Когда утром встал, подошел к матери и, еще не умываясь, поздравил ее с днем рождения.
— Иди, мойся, — ласково сказала мама, — поздравитель.
Мишка подошел к отцу, спросил тихонько:
— Когда же будем дарить секрет?
— Вечером, вечером, сын!
День тянулся до вечера так долго, казалось, он не кончится никогда. Мишка уже два раза сходил за водой, вынес помойное ведро, сбегал с пацанами искупаться. А когда пришел с речки, мать заставила вымыть голову, сказала, что от него тиной пахнет. Намочила хлебный мякиш в воде, все перетерла, а потом этой кашей намазала Мишке голову, сказала:
— Это самое лучшее народное средство для волос.
Мишка посмотрел на себя в зеркало и чуть не умер со смеху. Казалось, как у той лисы, что себе голову тестом намазала, а волку сказала, что это мозги. Так и у него хлеб залепил волосы как мозги, только не белые, а коричневые. Мишка минут двадцать походил, чтобы все витамины впитались в кожу, и мать вымыла ему голову. Волосы было не узнать, они блестели, стали пышными, будто их прибавилось, и мягкие-мягкие.
— Вот какой ты у нас красивый, сынок, весь в меня.
— А я уже давно, с первого дня, увидел, что на тебя, мама, похож, даже родимое пятнышко на щеке там же, где у тебя.
— Не знаю, сынуля, что и делать. Хотела булочек напечь, да не успею, поздно уже. Может, сбегаешь в магазин, там есть такие, с завитушками. Я их перед тем, как подавать, в духовку суну, и будут как мои.
— А сколько штук надо, мама?
— Думаю, если все придут, как обычно, штук шестнадцать.
— Ух, ты, — прикинул Мишка, — нас трое да этих шестнадцать, тут никаких харчей не хватит.
Отец колдовал над своей самогонкой. Жег кусковой сахар и раствор подливал в бутылки.
— Будет по цвету как коньяк, а по крепости о-го-го! — говорил он.
Славка, отец и Славкина мать ставили два больших стола один к одному, мать накрывала их скатертью. Девятнадцать стульев было не собрать со всего дома. Отец сходил в сарай, принес две табуретки, четыре чурбачка, шесть широких досок. Все гвоздями приколотил, получились отличные скамейки. Мать застелила их половиками, лучше ничего не придумаешь: и широко, и сидеть мягко. А время все еще тянулось, до четырех оставалось еще два часа.
— Может, поедим чего-нибудь, — сказал Мишка, — а то всего много, придут гости, слупят все, и не попробуешь.
— Всем хватит, не бойся, сынок. Береги живот до вечера, — сказала бабушка. — А то готовили—готовили, сами все и слупили — потерпи.
К четырем часам, один за другим, стали подходить гости. Первой пришла шикарно одетая женщина, звали ее тетя Тася. Что-то было в ней такое, сразу и не поймешь. При сравнительно длинных, красивых ногах в дорогих чулках тела казалось мало. Когда она повернулась боком, Мишка увидел небольшой горбик на ее спине. Разглядывать ее дальше он постеснялся, только в груди что-то екнуло, ему по-человечески стало ее жалко. Она поздравила мать с днем ее рождения и отдала большой сверток.Мать благодарила ее и одновременно говорила:
— Что ты, Тася, зачем же так много?
— Бери, бери, Ольга, сошьешь пальто, еще и сыну на куртку выйдет.
Постепенно пришли все, даже дядя Коля, откуда они с отцом несли самогонку. Он по природе был, видно, человек с юмором. Вручая подарок матери, спрашивал, как будто не знал, сколько ей лет.
— Бабий век - сорок лет, в сорок пять баба ягодка опять, - хохоча, говорил он. - Как, Ольга, доживем до сорока пяти?
— Еще и переживем, - смеялась мать.

Мишка прикинул в уме, от 1951 отнять сорок будет 1911. Получалось, что отец моложе ее на три года, но разницы не было никакой. Пришел и начальник отца по работе. Мужик двухметрового роста, его жена рядом с ним казалась девочкой. Он тоже поздравил мать и бабушку за то, что она родила хорошего человека. Он так и сказал — хорошего человека. Видно есть за что, если так хорошо отзываются люди, решил Мишка. Глядя на него, его рост и животик, что выпирал из-под кителя, Мишка подумал: «Ну, если он тоже берег свой живот к празднику, плакали все мамины харчи». Шумно рассаживались по местам, каждый почему-то хотел сесть поближе к новорожденной, но отец, шутя, сказал по-хохлятски:
— Геть, мужики, це мисто нас с Мишей.
Мишка подошел к отцу и спросил:
— Когда же будем отдавать свой секрет маме?
— А вот сейчас и подарим.
Отец достал коробочку, открыл, взял часы и надел маме на руку.
— Поздравляем тебя, Оленька, вместе с сыном и мамой, желаем всего самого хорошего, теперь больше никогда не будешь опаздывать на уроки, не забывай только их заводить.
— Спасибо, ребята! Спасибо, мама! Вот уж воистину счастливые часов не наблюдают.
Первый тост, стоя, выпили за маму, второй за отца, третий за бабушку. А когда подошла очередь выпить и за Мишку, то не знали, как и поступить, ведь еще ребенок, хоть и четырнадцать лет.
— А мы ему кагорчика нальем, пусть причастится, — сказал дядя Коля.
И Мишка первый раз в своей жизни попробовал это церковное вино. Оно было густым, красного цвета, как кровь, сладким, что губы слипались. Его даже не надо ни запивать лимонадом, ни нюхать кусочек хлеба.
— Все, — сказал Мишка. — Больше не буду, лучше поем.
Пришли Славка с матерью, им как опоздавшим налили штрафную. Когда уже все порядком выпили и поели, мужчины пошли покурить на улицу. Мишка со Славкой тоже вышли во двор. Как назло, из пацанов там никого не было. Мишке хотелось похвастаться, что у матери сегодня день рождения и он пил вкусное вино, еще хотелось увидеть Генку, мать специально ему сделала большую тарелку холодца. Пришлось возвращаться домой. Мужики уже сидели своей кучкой, что-то рассказывая друг другу. Мать и остальные женщины пили чай. В то время анекдоты про Сталина и правительство никто вслух не рассказывал. Если и травили анекдоты, то больше про евреев. Говорят, это была любимая тема даже и самого Сталина. И за что он их не любил, да и любил ли вообще кого-то, Мишка не знал. Потом по жизни он встретит много евреев. Прекрасные, интеллигентные люди, почти все с высшим образованием. Очень добродушные, совсем не жадные, с хорошим юмором. Народ с самой трагической историей, сколько раз начинал все с нуля, не озверел как многие из нас. Лучшие актеры, врачи, бизнесмены, даже жестянщики — евреи. Среди них практически нет алкоголиков, наркоманов и, тем более, бомжей, даже в наше время. Нам бы учиться у них всему хорошему, а мы про них анекдоты. Вот и в тот вечер, когда Мишка снова сел на свое место, услышал, как дядя Коля, мясник, травил анекдот про них.
— Абрам у Изи занял в долг пятьсот рублей. Пустил их в дело и очень переживал, что взял в долг. Ведь когда-то надо отдавать. Жена Сара про это не знала. Абрам пришел домой и все вздыхал. Когда легли спать, он долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, чем совершенно привел Сару в негодование. Сара его спросила: «В чем дело, Абрам? Почему ты не спишь и все ворочаешься?» Абрам ей рассказал про долг. Изя жил напротив. Сара открыла окно и громко крикнула: «Изя, слушай сюда, что я скажу. Абрам тебе пятьсот рублей не отдаст!» Захлопнула окно и сказала: «Спи спокойно, Абрам, пусть он теперь ворочается».
Мудрая женщина знает, что посоветовать, чтобы был мир и покой в душе мужчины. Просто у них на востоке хозяин всегда мужчина, у нас наоборот, потому что мужики, как тряпки, в том числе и я. Нет настоящей породы. Да и кто страной руководил: Ленин — Крупская, Брежнев — Виктория, Ельцин — Наина, Горбачев — Райка, Путин — Людмила. Когда снова все собрались за столом, пить уже было не за кого, все пошло на самотек. И тогда мама попросила тетю Тасю спеть. Стали просить и другие.
— Хорошо, — ответила она. — Я спою своего любимого «Соловья».
Это теперь я уже точно знаю, что напиши Алябьев всего одну эту вещь, и он бессмертен как композитор.Сейчас, когда слушаешь исполнение этого произведения другими певцами и сравниваешь то пение на дне рождения мамы никому неизвестной провинциальной женщины, понимаешь, как богата Россия талантами. Кто знает эту вещь, помнит, какое там прекрасное музыкальное вступление. Тетя Тася, по-видимому, в уме проиграла это вступление и запела. Я не специалист в музыке, тем более в вокале, но с первых звуков ее голоса было видно, человек она необычайно одаренный. Я и сейчас не знаю, как называется этот голос, колоратурное сопрано или контральто. Она им владела превосходно. Совершенно не напрягаясь, а наоборот, давая волю своим голосовым связкам разогреться, приобрести ту эластичность, чтобы, заканчивая припев, выводить поистине соловьиные трели. 

Не знаю как у кого, но у меня по коже пробежали мурашки. Я практически весь покрылся ощутимой гусиной кожей. Даже потрогал тихонько свои коленки, они были все в пупырышках, как от холода. Такому голосу, как у нее, совершенно не хватало места в этой небольшой комнате. Он долетал до потолка, бился как живой о стены, вибрировал в стеклах окон. Ему хотелось на волю, на простор. Мама подошла к окну и открыла. Проходившие по улице люди сначала замедляли шаг, а потом и вовсе останавливались. Не часто можно услышать такое пение, даже в концертных залах. А здесь в этот теплый июльский вечер в тихом провинциальном городке звучало одно из самых трудных произведений Алябьева, как что-то обычное. Создавалось впечатление, что поет человек необычайно высокого роста, с мощным торсом, только там легкие должны быть как кузнечные меха. Господи! Как хорошо, что ты есть! Отнимая одно, ты взамен даешь другое, совершенно не унижая человека.
Каждому свое. Закончив пение на самой высокой ноте, тетя Тася тихонько села, как человек, сделавший свою работу, теперь можно и отдохнуть. Она снова стала такой же маленькой женщиной, как и прежде, хотя еще минуту назад была там, наверху, словно на исповеди у самого Господа Бога. Как все близко, думал Мишка. Почему рядом ходит прекрасное, и тут же пошлость, эгоизм, циничность, неверие? Какое же должно быть сито, чтоб отсеять всю дрянь? Просто надо чаще встречаться с хорошим, вот и весь секрет. После пения тети Таси желающих спеть в одиночку не нашлось. Еще долго пели хором, Мишка тоже. Голос у него ломался, теперь это называется мутация, переходный возраст.
И у этого времени есть тоже своя прелесть. Ни ты сам, ни окружающие еще не знают, какой он будет новый: тенор или баритон. Мишка сидел недалеко от тети Таси, и она прекрасно слышала, как он поет. Она спросила его:
— Ты раньше пел в хоре?
— Нет, — ответил он.
— А где ты пел, Миша?
— На вокзалах и пристани. Потом у нас в детдоме был патефон и много пластинок, я им подражал.
— А кому именно, чей голос тебе больше по душе?
— Больше и не знаю, но могу как Утесов или Лещенко.
— Так он же запрещен, — сказала она, — где вы его нашли?
— На пластинках, где еще, — не понял Мишка.
— Нет, ты меня не понял, где нашли пластинки с Лещенко, сейчас это большая редкость.
— Так по старым чердакам находили, и воспитатели приносили тоже.
— А что тебе больше всего понравилось? — все спрашивала она.
— «Журавли», — ответил Мишка.
— А спеть здесь сейчас можешь?
— Конечно, могу, я же солдатам на вокзале пел, там больше народу, чем здесь.
— Минуточку внимания, — попросила она присутствующих. — Я попросила Мишу спеть, что он пел в детдоме, и он согласился. Послушаем его.
Все это время, что прожил здесь, его все-таки не покидала тоска и по детдому, и, конечно, по Валентине Николаевне. Он иногда ночью, вспомнив ее, плакал. Тихонько, чтобы никто не услышал его всхлипов, он накрывался одеялом с головой и давал волю слезам. Они текли по щекам ручьем, впитывались в подушку. Мокрую подушку переворачивал с одной стороны на другую, снова плакал и тихонько засыпал. Утром тоска сама собой проходила, начинался новый день, надо было жить дальше.
Мишка тихо, выговаривая четко все слова, соблюдая темп песни как на пластинке, запел, вкладывая всю душу, всю тоску, всю любовь. Это же его оторвали от родной земли детского дома, там прошла большая часть его жизни, там его неглубокие корни, там его птицы, журавли.
Здесь под небом чужим я, как гость нежеланный,
Слышу крик журавлей, улетающих вдаль.
Сердце бьется сильней, вижу птиц караваны.
В дорогие края провожаю их я.
Вот все ближе они, и все громче рыданья,
Словно скорбную весть мне они принесли.
Из какого же вы из далекого края
Прилетели сюда на ночлег, журавли?
Пронесутся они мимо скорбных распятий,
Мимо древних могил и больших городов,
А вернутся сюда, им раскроет объятья
Дорогая земля, то Россия моя.
На последних словах песни Мишка уже рыдал сам. Соленые, как морские капли, слезы текли, не останавливаясь. Мишка спел до конца и вышел в комнату, где сидела бабушка. Она плакала, сморкалась в платок, мудро, по-старчески поглядела на Мишку, прижала к себе, тихо сказала:
— Сколько же тебе довелось всего испытать, Мишенька, а ты держись, не давай воли этой тоске, так ведь и заболеть можно. А так молодец, и Тася тоже. Поверь мне старой. Любит тебя Ольга, как самого родного. Ты же весь вылитый в нее и жалостливый тоже. Никогда не пройдешь мимо чужого горя. Держитесь вместе, и любая беда вам будет не страшна. Теперь и умирать буду спокойно, есть у Ольги сын, есть.

Когда гости расходились, Мишка уже успокоился, он как-то незаметно для всех разобрал кровать, лег и уснул. Урывками слышал, как мама и отец носили грязную посуду, а бабушка мыла и насухо протирала стаканы. Потом мать, было слышно, протерла пол мокрой тряпкой. Побренчав ведерной дужкой, отец вынес ведро на помойку. Все стихло, как будто и не было никакого праздника. Отец вышел в коридор покурить. Дома никто не курил, не потому, что староверы, а считали неприличным, да и мать берегли, чтобы не кашляла. Мама подошла к Мишке, долго-долго смотрела на него, нагнулась и поцеловала в щеку.
— Ах ты, журавлик мой, где ж ты раньше был, где летал?
Мишка чувствовал — она плакала, потому как щека ее тоже была мокрой. В ту ночь ему снился сон, как он подпрыгивает, отталкивается от земли и зависает в воздухе, но не высоко как птица, а метра два. Говорят, это происходит, когда дети растут. Утром отец ушел на работу, а мама с бабушкой еще спали. Мишка встал первым. Сделав свои дела, умылся. Взял два ведра и пошел к колонке за водой, это входило в его обязанности. Дрова для печки, вода, помойное ведро, хлеб из магазина, бабушкины лекарства — все лежало на нем. Такая работа по дому была совсем не в тягость. Они с отцом умудрились, не нанимая никого, распилить десять кубометров дров. Это Мишка делал и в детдоме, там иногда заставляли, а здесь работалось с охотой. По дороге обратно домой, уже с водой, он встретил тетю Тасю, тоже с ведрами. Мишка поздоровался и встал передохнуть.
— Не тяжело? — спросила она его.
— Есть немножко, больно ведра большие, — ответил Мишка, — зато два раза ходить не надо, хватает на весь день.
— Знаешь, Миша, я до сих пор в себя не приду. Откуда у тебя, мальчишки, такое понимание жизни, это ведь только с возрастом приходит.
— Я же детдомовский, тетя Тася, с сорок второго года уже взрослый, много чего повидал.
— Сколько лет тебе, Миша?
— Не жалейте меня, тетя Тася, у меня теперь мать есть, а лет мне уже четырнадцать.
— Все равно, Мишенька, спасибо тебе за песню, — взяла ведра и пошла.
Мишка бросил свои ведра, догнал ее и спросил.
— Может, я вас обидел, тетя Тася, простите, пожалуйста, совсем не хотел, не сердитесь.
— Нет, нет, не беспокойся, Миша, — сказала она. — У меня свое горе. Передай привет маме, завидую я ей.
Мишка пришел домой, мать уже встала, умывалась под рукомойником.
— Где задержался, сынок? — спросила она.
— Тетю Тасю встретил по дороге, тоже за водой пошла, поговорили немного, — ответил он.
— Хорошая она, Миша, только невезучая. Ты же видел горбик у нее. В детстве еще маленькую уронили, повредили спинку, с тех пор и горбик. Она очень волевой человек, хоть и маленькая. Всю войну прошла, до самого Берлина. Машинисткой и переводчицей работала в штабе армии. После войны целый вагон привезла. У нее не квартира, а склад, чего только нет, да сколько уже продала. Кажется, все есть, а счастья нет. Даже детей, если захочет родить, и то нельзя. Ребенок тоже может родиться неполноценный. Вот так и живет одна. Это со стороны кажется, что все хорошо, и одета, и обута, и красиво все. Вот когда-нибудь сходим с тобой к ней в гости, увидишь. Вместо ребенка у нее большая кукла, тоже из Германии привезла. Так она ее надевает каждый день во все разное, говорит с ней, как с человеком, купает в тазу иногда. С головой у нее все нормально, это наше женское, ты не поймешь. Ребенка она хочет, а мужиков боится, не поймешь ты, Миша, этого. Сразу, такого как ты, ей никто не даст, это только мне повезло, да и дети на улице не валяются.
— Мама, а знаешь, она сказала — завидую Ольге. Про меня это?
— Мне теперь, сынок, многие завидуют, сразу такого парня заимела. А вчера ты вообще всех поразил, до слез довел своей песней. Скучаешь, сынок, по детдому или привык уже?
— Скучаю, мама. У меня же там Валентина Николаевна осталась, очень скучаю.
— А ты письмо ей напиши, напомни о себе, она-то думает, забыл ты ее, напиши обязательно и от меня привет пошли.
В тот раз они с матерью и бабушкой проговорили весь день. У каждого было, что рассказать друг другу. Мать поведала Мише, что у нее было два брата — Федор и Павел.«Федор после революции и почти до 1937 года был начальником тюрьмы. Имел огромную власть, а сам жил в подвале чуть ли не с крысами. Болел сам, болели дети и жена от вечной сырости и холода даже летом. Мог бы занять любую хорошую квартиру или дом, но как большевик просто не имел права жить лучше, чем другие. А в 1937 году был расстрелян как враг народа. Остались жена и две дочери — Нина и Алла. Нина умерла в девятнадцать лет, а вот Алла жива, ты с ней обязательно познакомишься. Второй брат Павел, ты, кстати, на него очень похож, — говорила мать, — был весельчак, по-русски бесшабашен, мог последнюю рубаху отдать, даже и просить не надо. Имел двух жен, гитару и чемоданчик с книгами. Работал в депо на железной дороге, в войну имел бронь от армии, но все равно ушел добровольцем. Погиб на Курской дуге, где похоронили, никто не знает».

Мишка рассказал о себе, как прошли его девять лет детдома. Про то, как за всеми приезжали родители, как он долго ждал и разуверился во всех. Рассказал матери, как его хотела усыновить мать Тамары. Что когда вырастет, а осталось всего четыре года до восемнадцати лет, будет шофером и никем больше.
Мать с бабушкой слушали его, не перебивая. Из всего рассказанного Мишкой поражало, что он никого не обвинял в своей судьбе, не жаловался. Наоборот, обо всех, с кем его свела судьба, отзывался с большой теплотой, очень хотел быстрее увидеться со своей бабушкой-мамой, помнил ее все эти годы. Мать сказала, что скорей всего летом увидеть бабушку не удастся, а зимой в каникулы он обязательно к ней съездит.
— Бабушка, да и все девчонки уже знают, что ты дома. Живут они уже не в Карелии, а в городе Колпино. Все, кроме бабушки, работают на большом Ижорском заводе. Живут все в одном бараке для рабочих. Некоторые девчонки уже замужем и имеют своих детей. Юрка учится в ремесленном училище на паркетчика.
С работы пришел отец, и Мишка замолчал, говорить при нем он не хотел. Сказал матери, что пойдет во двор. Не прошло и трех минут, вернулся обратно. Пошептался с матерью, и та отдала тарелку холодца, сказала:
— Снеси Гене, только пустую возьми обратно.
— Люблю, когда мясо кусочками и со шкуркой, — говорил Генка, уплетая холодец. — А чего у вас вчера было-то? Мы-то, знаешь, где были?
— Нет, — сказал Мишка.
— На блокпост товарняком ездили, рыбу ловили.
— Может, и студебеккера сожрали?
— Ты что, его и жрать нельзя, он пердит как худое колесо. Они, толстые, все вонючие, клапан плохо держит.
— Ну и врать ты, Генка, мастак, говорил, сожрете, я и поверил.
— Он нас сам скоро сожрет. Знаешь, взяли с собой кто что смог, а у него сетка с собой. Мы ему — Студик, положи и наше. Он: давайте. Когда приехали на озеро, все разошлись, кто куда, чтобы друг другу не мешать. Час ловим, второй. Стали орать его: Студик! Тихо! Опять орем, никого. Перетрухали все, а Талка больше всех. Утонул, не дай бог, думаем. Пошли искать. Нашли гада, а он спит, и сетка пустая. Лупить его стали, так ты же его видел. Он нас всех сложил друг на друга и сам сверху сел. Пришлось на костре рыбу на прутиках жарить.
Генка слупил холодец, похвалил мамашу и тарелку сунул в свой шкафчик.
— Э-э! Тарелка-то наша, — завопил Мишка, — мать велела принести обратно.
— Уж больно красивая, с каемочкой, у нас ни одной такой нету, — хохотал Генка.
Пока они трепались да покурили, как вдруг кто-то постучал в окно.
— Генка, выйди на улицу, там твою матку на лошади везут!
Мы вышли, и точно, во двор заезжала телега. Генка как увидел, сказал всего два слова.
— Опять нажралась! Ты, Курок, не удивляйся, наши-то все это уже видели. Опять, что заработала, все промотала.
Мать Генки, пьяная, лежала на голой телеге, поперек. Одна рука и нога свисали чуть не до земли. Вторая нога с драным чулком была согнута в колене, не давая ей упасть с телеги. Мало того, что пьяная, она была еще и вся мокрая, описалась.
— Помогай, Курок, иначе мне ее одному не затащить.
«Хорошо, — подумал Мишка, — что Генка живет на первом этаже, да еще в подвале. Попробуй такую корову затащить на третий этаж, точно пупок развяжется». Во всех домах лестница ведет вверх, у Генки вниз. Пока тащили по ступенькам, туфли сами снимались и падали вниз, идти за ними было не надо, они как будто сами знали свое место. Прямо в мокрой одежде положили на кровать, Генка накрыл ее старым пальто и подсунул под голову фуфайку, свернув пополам. Мишка разогнулся во весь рост и опять увидел Сталина. Тот, не мигая, с усмешкой смотрел на него и Генку. В этот раз его глаза говорили: «Что же вы, пионеры хреновы, опять эту пьяную бабу под меня кладете? Все вроде у меня в стране есть, только вытрезвителя нет, но будет, обязательно будет!»- Сторожите, дорогой Иосиф Виссарионович, мою маму, — сказал Генка, подмигнул вождю, плюнул и пошел наверх, к свету и солнцу. 
- Ты, Курок, вчера, говорят, какую-то блатную песню со слезой пел, пацанам очень понравилось. Перепиши слова, я же на гитаре ништяк бацаю, разучим вместе.

— Какая же она блатная, там же про тоску по Родине.
— Вот, вот, раз про Родину, значит блатная, у нас ведь, кроме Родины-то, ни хрена нет. Ну, сделаешь, Мишаня?
— Да хоть сейчас, пойдем обратно к тебе, — сказал Мишка.
— Нет, ты дома напиши, у меня и бумаги-то нет.
— Ладно, Генка, сделаю, только тарелку-то принеси, она у тебя осталась.
— Ну и память у тебя, Курок, все помнишь.
— Помню, помню, волоки давай.
Детство — удивительное время. У него свой язык, свое понятие о добре и зле. И почти у каждого есть мать, хорошая или плохая, но своя. Скажи кто Генке в тот день, что его мать — дрянь, он разорвал бы того в клочья, какая ни есть, а его родная. Ты попробуй без нее поживи, увидишь, кто прав. Отдавая тарелку Мишке, он сказал:
— Береги мать, Курок, она у вас человек.
— Слушай, Генка, а кто в соседнем дворе на машине приезжает, на грузовике ЗиС-5?
— Это дядя Леша Дмитриев, работает на автобазе, гараж у них на «Зеркалке». Мужик что надо, иногда нас в кузове везет до гаража, а когда идем обратно, даже папироской угостить может. 
— Знаешь, Генка, ведь я сплю и вижу себя шофером, четыре года осталось дожить, потом пойду учиться на курсы шоферов.
— Я шофером не хочу, грязная работа, все время они под машиной лежат, вечно что-то ломается. На следующее лето после школы пастухом пойду в совхоз, там кормят, а осенью еще харчей привезу на всю зиму, нам с маткой хватит.
Отговаривать Генку в выборе профессии он не стал, ну не любит человек грязную работу, его дело. Каждый ищет свою романтику сам. Только как можно не любить грузовик, Мишка не понимал. Они все такие зелененькие, хорошо пахнут краской и бензином, с рулем и кнопочкой посередине. А какие слова — радиатор, карбюратор, стартер, аккумулятор, прерыватель и еще сколько названий. Все звучит загадочно, таинственно. Значит, Генке милее слова — хвост, рога, копыта. В пастухи идти совсем не хотелось, свою детскую мечту надо воплощать не в стаде коров и хлеву, а в гараже, где каждое колесо хочет укатиться за горизонт. Из всей дворовой братии Мишка один станет шофером. Сначала просто шофером, а потом дальнобойщиком. Проедет по всей России, да и не только по ней. С их улицы выйдет много толковых людей. Среди них будут инженеры, врачи, моряки, но будут и бандиты. Жизнь сама все расставит по своим местам.
Есть в Библии одна очень хорошая заповедь: «Не судите, да не судимы будете», живи по ней, врагов не будет. Мишка так и жил. В душу ни к кому не лез, но и свою открывал не каждому. Хотелось встретить именно родственную душу, конечно, исключая мать. И он такую душу встретил в лице шофера из соседнего двора. 
Мишка несколько дней заглядывал во двор, но ни машины, ни водителя не видел. Зато познакомился с одним пацаном. Мишка шел и на тротуаре около ворот дома увидел огромный недокуренный окурок папиросы. Посмотрел по сторонам, вроде никого нет. И только нагнулся, чтобы поднять, как окурок быстро пополз в арку дома. Мишка все-таки его догнал, наступил ногой и увидел, что к нему привязана белая нитка. Она оборвалась, и из-за угла вышел худой и очень длинный пацан. Он смеялся как-то необычно. Рот и глаза были открыты, а звука никакого. «Чего это с ним? — думал Мишка. — Неужели глухонемой?» Так и оказалось. Он, наверное, от безделья придумал себе такой прикол. Мишка запихнул окурок себе в рот, достал спичку и кусочек чиркалки, прикурил. Пацан протянул руку для рукопожатия, хотел, наверное, сказать, как его зовут. Но кроме чуть слышного: «А-а-а-а», Мишка ничего не понял. Тогда длинный взял веточку и на земле написал — Аркаша. «А тебя?» — спросил он глазами.
— Миша, — ответил Мишка.
— Ми-и-и-ша, — повторил тот.
Мишка жестами, как будто крутит баранку машины, показал на двор: где шофер? Аркаша показал рукой на третий этаж — там, понял?
— Понял, понял, — ответил Мишка. — Даже вспотел, пока с тобой поговорил, а всего-то узнал, где шофер живет.
Мишка хотел уже развернуться и идти в свой двор, как Аркашка дернул его за рукав и глазами показал на улицу. Во двор входила девчонка примерно одного возраста с Мишкой. Аркашка тоже как будто покрутил баранку руля, показал рукой на девчонку, по-своему сказал: «А-а-а-а», ровно столько раз, сколько букв в имени. Снова взял прутик, ногой стер свое имя, написал — Алла.
— Вам мой отец нужен? — спросила она
— Да нет, просто хотел увидеть, ну, в общем, не важно, — не знал, что сказать Мишка. — Я пойду.
— Чего хотел-то? — спросила Алла.
— Да машину хотел поглядеть.
— Эко диво, машина, — засмеялась она. — Приедет отец вечером, хоть языком ее лижи.
Вот зараза, вот сопля, еще учить собралась! Сама уже, небось, накаталась, сколько хотела. Мишка кипел как самовар, но ей ничего не сказал. Нет, вы подумайте, какая наглость, задавака нашлась. Ей и в голову не пришло, что Мишка в машине ехал всего один раз, на этом крокодиле от вокзала до дома. А она уже накаталась на всю жизнь, устала уже от машин. «Зато я на пароходе по Волге сколько раз плавал, да и на метро ехал через всю Москву. Еще раз увидимся, все ей выложу, поглядим, кто кого».

— Ты чего кипишь, аж весь красный, — встретив Мишку, спросил Генка.
— Как же, закипишь! Хотел увидеть дядю Лешу, а встретил дочку его. Спросил, где он? А она говорит, будет вечером, а машину можешь хоть языком полизать!
— Не пыхти, Курок, она такая, кому хочешь в душу плюнет. У нас ее почти никто не любит, сам увидишь. Она у них одна, больше детей нет, все ей одной. Во двор выйдет со жрачкой, ни с кем не поделится, все одна слупит. А так, видел, какая она красивая. Вот кому достанется, — Генка не договорил, что это будет — счастье или горе.
К дому подъезжал дядя Леша, но во двор не заехал. Мишка хотел идти к машине, Генка его остановил.
— Погоди, я сам, может, он сейчас еще в гараж не поедет.
Генка догнал дядю Лешу во дворе. Мишка не слышал, о чем они говорили. Только Генка пришел и сказал, что сегодня он никого не повезет, а завтра вечером хоть всю улицу. Что такое, мистика? А может, просто случайность, но все будущие друзья и старшие по возрасту будут с именами Геннадий или Алексей. И менять им имена по ходу повествования не буду. Во-первых, все Генки имели клички. Первый Генка из детдома — Хромой, второй Генка со двора — Тыбурций, третий Генка — Чекист, четвертый Генка — Лилипут. Каждый из них имел место в моей жизни, у каждого из них своя история и жизнь. Люди по-своему необычайно интересные, с неподражаемой индивидуальностью во всем.
— Завтра, так завтра, — решили пацаны.
— А знаешь, Курок, давай рванем на базар, заодно и матку мою проведаем. Она там дрожжами приторговывает.
Что такое Вышневолоцкий базар того времени — особый рассказ. Но вкратце все-таки скажу. На месте, где он находился, на всей его территории, в свое время был огромный православный храм с красивой площадью. Недалеко от храма были торговые ряды, построенные, видно, по хорошему архитектурному проекту XVIII века. Все вместе — храм, ряды, площадь, река в гранитных берегах — составляли неповторимый ансамбль зодчества. Через реку стоял еще храм, чуть поменьше. Церкви в провинциях России строились не государством, а купцами или фабрикантами, как в данном случае. Возводились на пожертвования людей, всегда в честь какого-нибудь святого или евангельского события. И стояли бы эти храмы веками, делали бы свое благое дело народу. Радовали бы глаз и душу еще не одного поколения российских граждан, но пришли большевики. Да, пришли, но не тронули храмов, не поднялась рука на красоту. Видно, очень хорошо читали Ф. М. Достоевского. Помнили его бессмертную фразу: «Красота спасет мир». Немцы бомбили - не разбомбили. Кончилась война, и встал вопрос, как восстановить все порушенное, в том числе и построить кирпичный завод, для этого прямо под боком был и песок, и глина, и известь, не надо за три моря везти. Уж, в какой последовательности все решалось, не знаю. Только из пяти прекрасных храмов остался один, тот, что поменьше. Когда под них заложили взрывчатку, рванули, то даже штукатурка не отлетела. Бросить это безнадежное дело ума у власти не хватило. Местные храмы оказались крепче храма Христа Спасителя. Кирпичик-то обжигали дедушки да мастера с подмастерьем. Секрет свой хранили как честь и совесть эпохи, где лжи да вандализму даже в мыслях не отводилось места. На чистом яичном желтке замешивались известь да краски, на любви к отечеству цементировались фундаменты, храмы строились на века. 
Тысячу раз оказался прав Василий Макарыч Шукшин в своем рассказе, как рушили деревенский храм. Какое возмездие получили люди, кто непосредственно принимал в этом самое активное участие. Все они передохли как мухи, получили заслуженные физические и духовные увечья. Даже коровы в тех фермах, что были построены из кирпича храма, вели себя непредсказуемо, пока фермы не освятили с крестным ходом вокруг. Сколько же можно наступать на одни и те же грабли, чтобы сделать единственный вывод: не навреди тому, кто придет за тобой. Ну, построили из того кирпича дома, вышли казармы да общаги, убогие по форме и содержанию. Видел я эти дома, там и сейчас счастьем не пахнет. Кроме болезни да уныния, никаких эмоций они не вызывают. Все, как алкоголики, на одно лицо. Безликий город, безликий народ. Был недавно там, чуть с ума не сошел. Какое-то переселение народов. Весь Кавказ там правит бал. Алкоголь, наркота, проститутки чуть ли не до Московской кольцевой дороги, а это — 350 километров до столицы. 
Не приведи Господи, сломаться автомобилю на трассе и встать, как тут же, словно из-под земли, цыгане и всякая шелупень. Каждый что-то просит, предлагает, оторопь и страх, чтобы по башке не треснули. Думали, построим вновь на прежнем месте храм Христа Спасителя, и вернется Божья благодать в Россию. Нет, не вернулась и не вернется. Такие обиды даже Богу, видно, трудно простить. Он же за нас, за грехи наши, на крест пошел и нес его достойно, с болью, кровью нес. А мы Его повторно распяли и Его же именем пытаемся прикрыть все пороки наши. Есть ли после всего этого совесть в наших душах? За что же пытаем Его, да еще и милости просим? Господи помоги! Поможет, обязательно поможет, только не сейчас и завтра, и не нам с вами, тем, у кого не поднимется рука осквернить сотворенное с Его именем и по воле Его. 

Я хоть и неверующий человек, но и меня Он не обошел своим вниманием. Не попади я тогда в войну в детдом, не писал бы эти строки сейчас. А то, что иногда и отворачивается Он от меня, значит, сам виноват. Как говорится, воздастся по делам нашим, и судить, кроме Него, никто не имеет права.
Базар — он и в Африке базар. Был, правда, будничный день. Народу все равно было немерено. Перед входом, по обе стороны дороги, стояли продавцы семечек со своими мешками. И, что интересно, к вечеру все продавалось, уходили с пустыми мешками. Не понятно, что это — генетическая потребность или обыкновенная дурь человека. Говорят, на Западе тоже выращивают подсолнух, но публично, как в России, не едят это дерьмо. Люди подходят к мешкам и пробуют на вкус. Есть семечки жареные, сушеные, а есть и подсоленные. Берут и те, и другие. Продавцы — народ ушлый, изобретательный. У кого стакан как стакан, такой, каким его сделали на заводе. У другого торговца такой же стакан, но уже чуть-чуть обрезан. Хоть на пясточку, а нагреть покупателя надо, иначе, что за торговля без навара. Нет денег на полный стакан, пожалуйста, рюмочка. Плати пятак и ходи, плюйся, как будто целый стакан у тебя в кармане. Генка впереди, Мишка следом за ним, так и обошли весь ряд с семечками. У Генки был уже полный карман брюк семечек, у Мишки ни одной. Мишка просто удивлялся ловкости рук Генки. Тот большим и указательным пальцем брал две-три семечки, кидал их в рот, выплевывал шелуху. А другими тремя набирал в ладошку пясточку и клал незаметно в карман. Говорил, что пережаренные или сырые, шел к следующему. Все повторялось сначала.
— Дрожжи, дрожжи! — кричала женщина. — Дрожжи, рубль палочка, подходи народ, кто хочет быть с пирогами.
— Ножи, ножницы точить, пилы править, — кричал мужик с татарским акцентом. К слову, если всем утилем в Латвии занимались евреи, то в России почему-то татары. Так и по сей день.
— Слышал, моя мама кричала: «Дрожжи, дрожжи», — спросил Генка.
Уже второй раз Генка слово мама произносит с ударением и на первый, и на второй слоги. Хитрюга! Хоть по-французски хочется ему как-то обелить ее в глазах Мишки за тот позорный случай.
— Пойдем к ней!
Кто из них хитрее, надо еще подумать. Мать заметила Генку уже давно, зашла за киоск и деньги из кармана засунула под резинку чулок. Кого она хочет перехитрить, глаза Генки просветили ее как рентген. Да если бы даже она их проглотила, Генка нашел бы их и в желудке. Мишка тактично не подошел близко, встал около бочек с капустой и наблюдал.
— Ты чего тут потерял? Шляются бездельники весь день по рынку, а потом деньги пропадают, — прицепилась торговка капустой.
— Да я, тетя, вон с Генкой к его матери пришел, — он назвал ее на вы. — Пожалуйста, не ругайтесь, мы уже уходим.
— А, к этой, что ли, — и она сделала жест, пальцем ударив себя по горлу. — Пьет, стерва, уж два раза бегала в «рыгаловку».
Подошел Генка.
— Пошли, — сказал он. — Еле успел отобрать, надо вечером все равно встретить, иначе хана. Смотри, Курок, смотри! Видишь вон того, черного, хромого?
— Ну, вижу, а что?
— Смотри, что будет.
Мишка видел пацана со спины. Тот быстро, немного прихрамывая, догнал тетку и каким-то неуловимым движением, как факир, дернул из кармана кошелек. Тетка пошла дальше, а пацан, резко изменив направление, шел уже навстречу Генке с Мишкой.
— Видел артиста? — восхищенно спросил Генка. — Я его давно знаю, работает всегда один и удачливо.
Боже праведный! Им навстречу шел лучший друг, лучший баянист, лучший, видно, теперь карманник — Генка Бурмистров. Если бы не хромота, его было не узнать. Он очень вырос, темные с отливом, как у грача крыло, волосы, довольно прилично одетый, он прошел мимо Мишки с Генкой. Хромой его не узнал. Видно, Мишка тоже изменился, хотя роста особенно не прибавилось. Хромой быстро удалялся со своей добычей, казалось, еще немного и они разойдутся опять на долгие годы. Чтобы не кричать его по имени и не привлекать к нему внимания, Мишка громко запел.
Орленок, Орленок, взлети выше солнца
И степи с небес огляди.
Навеки уснули веселые хлопцы,
В живых я остался один.
Хромой услышал, резко встал. Стал искать глазами, где это, кто это. Невероятно, он уже все забыл, а сердце еще помнило слова и мелодию этой песни, помнило вокзал и пристань, не забыло те воинские эшелоны с победителями, май 1945. Не веря своим глазам, он увидел Мишку. Подбежал и обнял, как родного брата.

— Неужели это ты, Мишка? Я столько лет думал о тебе. У кого ты здесь? Выходит и тебя нашли? Давно приехал? Где живешь?
Вопросы сыпались один за другим. Мишка и рот не успел открыть, как он сказал:
— Бежим отсюда, пацаны! Я здесь наскоком, светиться не хочу.
Вышли с базара, отошли чуть подальше и сели на ступеньки торговых рядов.
— Куришь? — спросил Хромой Мишку.
— А как же! Как всегда! Только махорку уже реже.
— А я махорку теперь совсем не курю. Угощайтесь, пацаны!
Достал красивую пачку папирос, тех, что курил Сталин, «Герцеговина флор». Когда закурили, сказал.
— Ну, хвастайся, Мишка, где живешь, с кем живешь и как живешь.
Слушал внимательно обо всем, чем хвастался Мишка. А тот говорил и говорил, окунался в события тех лет, словно все было вчера. Тыбурций сидел, раскрыв рот, боясь пропустить рассказ Мишки. Мишка вспомнил, как почти сразу после войны они пароходом поплыли на детскую олимпиаду по художественной самодеятельности в Ярославль. Везли с собой декорации и костюмы для бессмертной сказки «Репка». Бабку играла Тамара, дедку — Генка, мышку — Мишка. Валентина Николаевна читала за сценой текст. Все действие сказки занимало лишь десять минут. Но что это были за минуты! Зал филармонии взрывался аплодисментами на выход каждого персонажа. Изголодавшиеся в прямом и переносном смысле дети, особенно самые маленькие, все принимали всерьез. После ошеломляющего триумфа, а заняли первое место, хочешь не хочешь, надо возвращаться домой. По дороге на пристань шли своим небольшим строем. Валентина Николаевна шла первой, за ней — одетые во все одинаковое дети. Создавалось впечатление, идет мать со своей семьей. Как ни странно, но даже после войны семья в пять-шесть человек не считалась большой. Самым маленьким был Мишка, и Валентина Николаевна держала его за руку, чтобы не потерять. Когда пришли на пристань, увидели довольно большой пароход.
«Александр Суворов» — прочитал Мишка. Пароход, еще дореволюционной постройки, имел три палубы. Может быть, именно на нем работал в свое время посудомойкой А. М. Горький. Что его отличало от других, тут же стоявших, так это колеса по каждому борту. Дело шло уже к вечеру, на Волге был полный штиль, на воде — ни одной морщинки. В то время еще никаких буфетов и в помине не было, но кипяток давали везде. У нас с собой имелся сухой паек на два дня. Когда все пристроились своей кучкой, Валентина Николаевна всем поровну раздала хлеб и галеты, по три кусочка сахара, одну на всех банку американской тушенки. Поели и разбрелись, кто куда. Генка пошел мыть банку из-под тушенки, Мишка — стрельнуть заварки для чая. Народ, надо сказать, попался жадный. К кому Мишка ни подходил, все отворачивались, говорили, что у самих нет ничего. Вниз вела лестница, Мишка спустился по ней, открыл дверь с круглой ручкой и чуть не оглох. Там все шумело, стучало, парило. Мужики, по пояс голые, лопатами кидали уголь в огромную печку.
— Тебе чего, пацан? — сквозь шум орал один из них.
Мишка хотел ответить, но голоса своего не слышал. Как они тут что-то слышат, думал он. Мужик сам подошел к нему и в самое ухо спросил.
— Ты что, заблудился?
— Нет, не заблудился! Мы детдомовские, в Углич едем, хотел заварочки стрельнуть для чая.
— Ну ты, пацан, и артист, здесь машинное отделение!
— А откуда вы знаете, что я артист? — удивился Мишка.
— Так видно сразу, кто еще догадается здесь заварку искать. Сколько вас человек-то? — спросил он.
Мишка на пальцах сосчитал: Валентина Николаевна — раз, репка — два, дедка — три, бабка — четыре, внучка — пять, Жучка — шесть, мышка — семь.
— Десять!
— Сосчитал до семи, а говоришь десять! Значит, целый чайник надо! Где вы там сидите, сейчас заварим, и я принесу.
Мишка снова поднялся наверх, его уже искали.
— Где тебя вечно носит? — зашумела Тамара. — Наверное, и сахар уже слупил?
— Вот сахар-то как раз и цел! Сейчас нам чайник заварки принесут. Ты думаешь, я так болтался, а я по делу болтался!
Мужик, с голым пупком, подошел с чайником к ребятам. Определив, что Валентина Николаевна главная, отдал ей чайник.
— Когда попьете, пусть пустой принесет вон тот, — он показал на Мишку. — Дорогу к нам знает.
В вымытую Генкой банку налили чаю. Мишка первым достал свои три кусочка сахара и положил в банку. Валентина Николаевна, Тамара и внучка тоже положили свой сахар. Генка сделал вид, что усердно ищет свой. Он лазал из одного кармана в другой, не находил, смотрел на пол, нигде сахара не было.— Да я вроде этого чая и не хочу, бегай потом...
Было уже довольно темно. Мишка отнес чайник. Пришел в каюту. Разморенные от горячего чая и впечатлений, кто спал, кто клевал носом. Спать совсем не хотелось. Стал осматривать каюту. Ничего особенного нет, железо есть железо, только покрашенное в белый цвет, да скамейки. На одной стенке увидел коробочку с двумя дырочками, как пятачок у поросенка. Сначала потрогал пальцем, потом двумя. Ничего не происходило. Что бы туда запихнуть, ведь для чего-то они нужны? 

Ничего под рукой не находилось. Расстегнул ремень брюк, разогнул пряжку, примерил, еще не входит. Входит только в одну. Разогнул еще больше, примерил. Вот теперь будет как раз! Совсем не зная, не понимая, что сейчас произойдет, он воткнул эту пряжку в пятачок. Свет потух моментально и в каюте, и на всей палубе. Еще какое-то время он пытался вытащить ее обратно. Она раскалилась, была красной, горячей. Мишкины пальцы пахли уже паленым мясом, и он все-таки выдернул ее и, чтобы спрятать, лучшего места, чем карман брюк, не нашел. Он положил эту железяку в штаны, но и там она жгла его. Сначала была тишина, потом стали шуметь, кричать пассажиры.
— Вечно эти детдомовские что-то натворят, — как будто других нет.
Свет так же включился, как и потух. В каюту зашел мужик в белом кителе и фуражке с красивым козырьком. Рядом с ним стоял тот, с голым пупком.
— Ты поил их чаем, ты и разбирайся, кто виноват.
— Так! — сказал голый. — Всем детдомовцам встать в шеренгу, вытянуть руки вперед, ладошками вверх.
Не зная, кто виноват, все встали, сделали, что велел голый. Мишка встал тоже, как всегда последний, вытянул руки. Три пальца были обожжены. От страха он не чувствовал никакой боли. Голый подходил к каждому, смотрел, говорил:
— Здесь нет, здесь нет...
Очередь неумолимо двигалась к Мишке. Не зря голый назвал его артистом. Мишка сделал такую хитрую рожу, с настолько умоляющими глазами, когда голый подошел к нему, посмотрел на его ладошки, все увидел, сказал:
— И здесь нет.
Все наши облегченно вздохнули.
— Углич! — прокричали сверху на нижнюю палубу.
Пароход несколько раз погудел, сбавил ход и боком стал подходить к пристани. Была уже глубокая ночь, артисты с триумфом и дипломом возвращались к себе домой. Еще по дороге домой Генка велел ему пописать на пальцы. Уже через неделю ран не было. Вот так Мишка узнал многое про электричество.
Генка слушал Мишку и мрачнел. Он в чем-то еще завидовал Мишке. Его детство уже кончилось, не успев начаться. А Мишка, как белый лист, пиши на нем, что хочешь, все равно ничем не замараешь. Шофером хочет стать, а Генка уже стал вором. Они покурили еще раз, как перед решающим боем. Кто из них выйдет человеком из этой круговерти людских соблазнов, по какой дороге каждый из них пойдет?
— Все, пацаны! Мне бежать надо. — Генка из маленького кармашка достал часы, посмотрел на них и сказал. — Держи, Мишка, дарю! Котлы, что надо. Идут минута в минуту. Я себе на бану другие возьму. Значит так, Мишка. Меня не ищи, я сегодня здесь, завтра там. Надо будет, найду тебя сам. У меня знаешь, какой баян сейчас концертный! В комиссионке купил, скоро встретимся. Да! Вот, на еще, — он протянул длинную, как портянка, сотню. — Купите, что надо, — обнял Мишку, тихонько похлопал по плечу и поковылял, не оглядываясь.
Что делать с этим богатством, так нежданно свалившимся, Мишка не знал. Домой все это нести нельзя, мать станет спрашивать, где взял, да еще, не дай бог, подумает, что украл.
— Знаешь, Тыбурций, бери себе, мне нельзя, а на деньги мы с тобой купим одну вещь, пальчики оближешь. Стоит ровно сто рублей за килограмм, дороже этого ничего нет. Тыбурций, а что такое бан?
— Бан — это вокзал!
— Ну и что, там котлы лежат?
— Ну, Курок, темнота, корефанишь с таким пацаном, а фени не знаешь!
— Какая еще Феня там есть?
— Ой, умру сейчас, ты что, с другого света приехал, ни хрена не знает! Феня — это жаргон такой у блатных, понял? Они так говорят, чтобы другие не понимали!
По дороге к дому Тыбурций все расспрашивал Мишку про детдом. Ему, видно, хотелось знать, а воровал ли Мишка тоже. Он так и спросил.
— Колись, Курок, только честно, было дело?
— Было, было, — ответил Мишка. — Только воровали мы не деньги, а яблоки, иногда капусту с морковкой, да еще турнепс.
Тыбурций даже расстроился, что не банк Мишка ограбил, всего-то огород.
— Это добро и мы здесь воруем, особенно в августе, до Спаса еще. Да и яблоки у нас растут, кислятина одна. Вот на базар осенью привозят из Латвии, там действительно яблоки. Особенно еврейские, «гронштейн» называются, ел такие когда-нибудь?
— Еврейские еще не ел, а вот «антоновские» пробовал. Ладно, Тыбурций, кончай треп, лучше скажи, пойдем покупать вкуснятину, о чем я говорил. Хочешь сегодня, хочешь завтра. Если завтра, то деньги спрячь, иначе твоя мама найдет, потом из нее, пьяной, не выколотишь.
— У меня, Курок, и ты не найдешь, если спрячу. Летом я деньги от матки прячу, знаешь куда? Никогда не догадаешься! В печку, в поддувало, в золу. Она весь дом перероет, пока ищет, а они родимые там, целехонькие. Не прячу только сдачу, что в керосинке дают, воняет как нефтебаза.
— Слушай, Тыбурций, а чего тогда говорят, что деньги не пахнут?

— Не верь никому, Курок, пахнут, еще как пахнут. Особенно рубли, трешки и пятерки. Вечером, когда мать приходит, начинаем подбивать баланс, что да как. Без навара в ее деле нельзя. А деньги, как назло, одна мелочь и рубли. Руки потом становятся грязные, как у шофера. Видишь, мало того, что пахнут, еще и грязные. По мне, Курок, пахнут, не пахнут, больше бы их было.
— А у меня их никогда вообще не было, жил и не помер, — сказал Мишка. — Знаешь, давай понюхаем портянку, что Хромой дал, — попросил Мишка.
По очереди понюхали, бумажка воняла рыбой. Сразу захотелось есть.
— На, — сказал Тыбурций, вывернул карман и отсыпал половину семечек Мишке. — Ешь, если хочешь!
— Нет, я супа хочу, пойдем, пожрем, потом соберемся.
— Ты иди, Курок, а я пацанов соберу, нам же с тобой на сто рублей не сожрать.
Мишка пришел домой, матери не было.
— Где мама? — спросил у бабушки.
— У соседей, у Славки. Ты садись, ешь, сейчас она придет. Ой, Мишенька! Вот старая труха, совсем уж ничего не помню. Письмо тебе пришло, из твоего Углича, вон лежит.
Мишка взял конверт, прочитал адрес. Конверт был не открыт.
— Я говорю Ольге, открой и прочитай, может, там такое известие, может, там плохое что-то! Нет, говорит Ольга, письмо Мише, ему и открывать.
Миша с трепетом и волнением вскрыл конверт. Письмо было от Валентины Николаевны. Она писала, что уже устала ждать моего письма. Скоро в школу, а она ничего не знает, есть ли у меня все, где и с кем буду учиться, какое отношение ко мне дома, что получила письмо от моей новой матери. «Она пишет, что ты все еще очень тоскуешь по мне и детдому, по ребятам. Жизнь, Миша, вещь длинная, не торопись взрослеть, ты и так ничего не видел. Ольга Григорьевна, женским своим чутьем чувствую, тебя любит. Разве другая написала бы мне письмо, просила бы совета. Пишет, что город у вас полубандитский, боится, что ты попадешь под дурное влияние. Да и я теперь тоже неспокойна. Ты, родной мой, еще не представляешь, каково это, расставаться с вами. Почти с каждым из вас и частица меня уходит. Именем Саши моего заклинаю, он тебя любил как своего. Не делай больно никому, особенно родным, не для тюрем мы рожали вас, сынок». Дальше она писала, ей сделали предложение возглавить очень большой детдом в Узбекистане. По-видимому, она согласится, силы и здоровье позволяют, если поедет, то оповестит письмом. Мишка читал с комком в горле. Хотелось плакать, стеснялся бабушки. Пришла мама. Мишка отдал ей письмо, она прочитала и сказала:
— Извини, сынок, у кого еще и просить совета, нам всем у нее учиться надо. Не сердись, что не посоветовалась с тобой, сама написала ей.
— Что ты, мама! На что сердиться! Мы с тобой сделали выбор сами, мне теперь никого не надо, я с первого дня люблю тебя и бабушку. Вот доживу до каникул, съезжу в Колпино, посмотрю на всех, совсем успокоюсь.
Про то, что встретил своего друга Генку из детдома, не сказал, а про себя подумал, что ему с Генкой не по пути. Хватит и одного детдома.
Тыбурций уже собрал всех пацанов, даже Талку, когда Мишка вышел во двор.
— Ну, пошли, показывай, что видел, где это?
— Тут рядом, в сороковом магазине.
Номер магазина сорок, его так и называли. Зашли в магазин, чего там только не было. Сейчас такого не увидишь нигде, даже при капитализме. А тогда, после войны, уже после отмены карточек, начиная уже с сорок восьмого года и до Хрущева, магазины ломились от изобилия. У людей, как и сейчас, не было денег. Представить себе невозможно. Стояли бочки с черной и красной икрой, висели окорока копченой грудинки, лежали целиком осетры и семга, кольцами висела колбаса всех наименований. Варенье и грибы, сахар и халва, сушеный изюм, конфеты-помадка. Полки ломились от вин и коньяков. Шоколад был такой, что фабрике «Лайма» сейчас и не снится. И это всего несколько лет после такой войны. На весь город не больше пяти нищих, детей-нищих не было вообще.
Мишка подвел ребят к витрине и показал:
— Видите, написано желатин? Один килограмм — сто рублей. Ну, кто ел дороже, говори!
Никто и не нюхал, что это такое.
— Берем? — спросил Тыбурций пацанов и Талку.
— Берем! — согласились все.
— На деньги, иди, бери, Курок.
Мишка подошел к кассе. Кассирша его знала. Ее звали тетя Зоя. Мишка сунул ей в окошко сотню.
— Килограмм желатина.
— Сколько, сколько? — переспросила она.
— Килограмм, — с достоинством ответил Мишка.
— Кто тебя послал, Миша? — спросила она.
— Мать велела купить.
— Только не пойму, зачем же столько много?
— Значит надо, мать знает сколько!Она крутанула ручку кассы, оторвала чек, отдала Мишке. Пацаны вышли на улицу, ждали там. Мишка отдал чек продавщице, та тоже с недоверием посмотрела на него.
— Господи! Праздник, что ли, у вас будет, столько много никто не берет.
— Ага, праздник сейчас и будет.

Она стала класть плитки на весы. То, что покупал Мишка, было похоже на столярный клей, тоже в плитках. Положила семь штук, чашки весов сравнялись.
— Тебе завернуть? — спросила она.
— Нет, не надо, я рядом живу.
Сложила плитку на плитку и подала Мишке. Все с нетерпением ждали, предвкушая, ничего подобного в жизни не ели, тем более за сто рублей и на шару. Зашли под арку этого же магазина. Мишка щедро раздал каждому по плитке и сам первый откусил. Остальные тоже стали кусать, кто с уголочка, кто прямо с середины. Силы челюстей не хватало, эта вкуснятина была как фанера, зубы в нее не входили. Она гнулась, но не ломалась ни по середине, ни по краю. Вкуса не было почти никакого. Мишка пробовал откусить хоть маленький кусочек, не получалось, у других тоже.
— Что же это они нам продали за сто рублей?
— Ну, гады, клей подсунули! — сказал Тыбурций.
Даже Студебеккер возмутился, с его зубами да аппетитом доску можно сожрать, а здесь хоть тресни, ни кусочка.
— Только не кидайте, только не кидайте, — шумел Тыбурций. — Иди, Мишка, к Зое, пусть деньги отдаст.
Пришлось идти, унижаться, просить и рассказывать, как хотели попробовать эту вещь. Когда Мишка во всех подробностях им рассказал, девки валялись по полу от смеха.
— Отдай, Зоя, ему деньги, а ты давай его обратно. Это, знаешь, для чего надо?
— Нет, — ответил им Мишка.
— В холодец, чтоб быстрей застыл, и то грамм пять кладут. Тебя же спросили, сколько надо? Здесь мясокомбинату на неделю хватило бы. Ну, артист ты, пацан, еще кого не научи.
Мишка вышел под хохот продавцов и еще больший своих пацанов.
— Что делать будем? — спросил Мишка. — А! Гулять, так гулять! Иди, Талка, что увидишь, то и бери на все.
Талка, как всегда, увидела свой любимый «Гвардейский». Четыре плитки по двадцать пять рублей, вот и вся сотня, зато с этого дня знали, что такое желатин. А сейчас я даже знаю, из чего его делают. Если бы кто видел, как он делается, насколько это трудоемкий процесс, понял, цена ему всегда должна быть высокой.
Ждать вечера следующего дня Мишка не мог. Он снова заглянул в соседний двор, машины не было. У каждого из пацанов нашлись свои дела, разбежались кто куда. Мишка попросил соседа Славку дать ему удочку. Решил ждать дядю Лешу недалеко от его гаража. Тому, чтобы попасть в гараж, надо будет проехать через мост. Вот там, на мосту, Мишка с удочкой и будет его ждать. Рыбак из него получился никудышный. Оказывается, это тоже целая наука. Надо знать, на какую глубину и на что рыба берет. Где стоять рыбаку, на солнце или в тени. Плевать на червяка до курения или после. Как говорят, дуракам везет. Так и Мишке. Не успел еще поплавок встать на место, как исчез под водой. Мишка плавненько подсек, и вот она, плотвичка. И пошло-поехало, не успел выдернуть и насадить на прутик одну, как клюнула другая. Машины хоть и не часто, но уже возвращались в гараж. Машину дяди Леши он увидел издалека, и когда тот въезжал в ворота, Мишка стал сматывать удочку. Но прошло больше часа, а дядя Леша не выходил. Мишка подождал еще, но того все не было. Он подошел к воротам, заглянул во двор гаража. Кроме как в ряд поставленных ЗиСов, тоже никого не увидел. Что у них другая дорога, что ли, есть? Столько времени прождал, и никто не вышел. Мишка с удочкой и рыбой пошел вдоль машин. Самая последняя должна быть та, которая заехала позже всех. И он не ошибся. Около нее толпилось человек шесть шоферов и один с журналом, механик. На подножке ЗиСа, на газетке, стояли бутылки с водкой и закуска. Все по очереди подходили, наливали, выпивали. Брали хлеб и колбаску, отходили, давая место следующему. Мишка не стал прятаться, вышел прямо на них.
— Ты, пацан, к кому? — спросил тот, что с журналом.
— К Дмитриеву, дядя Леше!
— Алексей, к тебе пришли. Сын, что ли?
— Вы чего, мужики! У меня же дочка, сами видели, а этого не знаю!
— Да я и не сын вовсе, а сосед по двору. Видел, как вы заехали в гараж. Я тут рыбу ловил. Ждал вас, ждал, а все нету. Дай, думаю, зайду, посмотрю, может, случилось чего. А нет, так я один домой пойду.
— Сосед, говоришь!
— Ну да! Я даже вашу дочку Аллу знаю. Недавно меня из детдома привезли, давно хотел с вами познакомиться. А еще очень машины люблю, шофером хочу быть.
— Ну, раз так, — сказал дядя Леша, — подходи ближе, сейчас дернем по одной и пойдем.
Как водится, где по одной, там и по другой. Завязались разговоры. Мишка слушал и готов был слушать бесконечно о машинах, городах, где они бывали. Хотя автобаза не очень и большая, но она стояла и работала как раз посередине трассы Москва-Ленинград.Шоферы этой базы ездили по всей области и району, в Москву и Питер тоже. Заводов и фабрик в Волочке было предостаточно, работы хватало и водителям. Чтобы Мишка не скучал, ему отрезали хлеба и колбасы.
— Пожуй пока, — сказал дядя Леша, — сейчас пойдем.

Из всего услышанного Мишке понравилось, как один рассказывал про узбека-шофера. Он говорил как узбек, с восточным акцентом, коверкая слова. Смысл был такой: ехал шофер-узбек на машине без тормозов. Вдруг, откуда ни возьмись, арба с ишаком. А на арбе ехал председатель колхоза. Ишака машина не задавила, а врезалась в арбу и задавила насмерть председателя. Узбеку жалко очень радиатор. И он говорит:
— Председателя райком другого пришлет, а вот радиатор новый не даст.
Выходило, председателей в стране больше, чем радиаторов. Значит, машину беречь надо.
Отступая во времени назад, надо сказать, как трудно становилась на ноги российская автопромышленность. И как легко работалось заводам: что ни производили, моментально расходилось по всей стране. Машины по сегодняшним меркам были такие допотопные, как будто их делали не на заводе, а где-то в сарае. Создавалось впечатление, что конструировали машину плотники. Кабина целиком из деревянных досок, напоминала собачью будку со стеклами и двумя дверьми. В стране, где не знали, куда девать добытую нефть, придумали газогенераторную установку, чтобы экономить бензин и топить дровами. Шофер вместе с ключами возил с собой двуручную пилу и топор. Вся Европа валялась впокатушку, увидев наши машины. Но мы ведь — особенная нация, всегда шли и до сих пор идем своим путем. Не знаю ни одной российской машины, где подумали бы о шофере, тем более в то время.
Говорят, когда в войну перед открытием второго фронта в США прибыла российская делегация, чтобы получить по договору грузовые машины, и им показали все, что там имелось, их чуть «кондратий» не хватил. Глаза просто разбегались от обилия марок. Хотелось получить все. Долго шел разговор и торг, но к окончательному решению, что хотят русские, так и не пришли. Тогда американцы спросили:
— А какие у вас, господа, дороги?
И тогда господа сказали, что дорог у них вообще никаких нет. Тогда американцы предложили автомобиль «Студебеккер».
— Вот этой машине дороги не нужны, — сказали они.
И не ошиблись. Машина выдержала все военные испытания по бездорожью и с честью закончила войну в Берлине. Мишке перед армией примерно один год придется поработать на «Студебеккере». Машина — сказка, даже для этого времени. Жаль, американцы заберут их потом обратно как металлолом.
— Дядя Леша, — сказал Мишка, — вы как хотите, а я пойду домой, мать волноваться будет.
— Эттто верно, — еле выговорил он.
Стали расходиться. В сторону центра пошли только Мишка с дядей Лешей, остальные жили здесь же, на Зеркалке. Пошатываясь и дымя папироской, пройдя метров сто, он спросил шутя:
— С кем имею честь быть знакомым?
Мишка ни черта не понял, о чем он.
— Ни с кем, если Вы спросили, как меня зовут, то Мишка.
— Именно это, Михаил, я и хотел знать.
Ему можно было дать лет сорок пять или чуть больше. Довольно высокий, прямой, жилистый, как в народе говорят. Мишка шел с ним и все время думал: на кого он похож, или кто на него похож? И вспомнил, его дочка, Алла! У нее, как у отца, точно такие же волосы, глаза и рот с ямочкой на подбородке. Дядя Леша шел, ни о чем Мишку не расспрашивал. Как будто знал о нем все. Только спросил, нравится ли ему город. А когда проходили по набережной под мостом, он подвел Мишку к гранитным опорам моста, сказал:
— Смотри, — и показал на угол огромного гранитного куба.
Примерно на высоте Мишкиного роста угол этого куба был стерт до большого желобка. Этот желоб был как отполирован.
— Видишь, как можно обыкновенным канатом врезаться в гранит. Сто лет здесь бурлаки таскали баржи. Сколько здесь их полегло, неизвестных никому. А это их и наши шрамы, в назидание будущим поколениям, не тащите больше Россию на веревке, думайте, технари, мать вашу.
Он не досказал свою мысль, только тихо сказал:
— Вот и дед мой здесь рвал себе пуп за толокняную похлебку. Ты в какой школе учиться будешь?
— В пятой средней, — ответил Мишка.
— Алка моя тоже в ней учится.
— А город мне понравился, — сказал Мишка. — Только вот машин всё равно мало.
— Это дело поправимое, машин-то хватает, шоферов нет, — ответил он. — Вот скоро откроют учебный комбинат, увидишь через годик, сколько машин будет. Ты в Калинине был? — спросил он.
— Поездом проезжал, когда с отцом ехал. Вокзал только видел.
— Вот когда-нибудь поеду и тебя с собой возьму, увидишь, сколько там машин, дорогу не перейти. Область, а у нас район, понял?
— Ага, — ответил Мишка.
Незаметно подошли к Мишкиному дому, и он встал. Остановился и дядя Леша.— Давай прощаться, Миша, спасибо, что проводил, а то бы сидели там до ночи. Думаю, увидимся еще, как ты на это смотришь? Мне Алка говорила, что кто-то приходил, теперь знаю — ты. Ну, пока, — он протянул Мишке руку.
Мишка сунул ему свою ладошку, она так и утонула в его руке.

— Знаете что, — сказал Мишка, — если у вас кошка есть, то вот рыба. На жаренку мало, а кошке как раз хватит.
— Неси, неси домой, все отчитаешься, что не зря болтался.
Мишка пришел домой, вся семья была в сборе. Все уже поужинали, сидели в большой комнате. Отец с бабушкой на диване, а мать за столом, под абажуром. Она, как самая глазастая, читала им вслух книгу. Мишка заглянул в комнату и показал рыбу. Мать кончила читать и спросила:
— Есть будешь, сынок?
— Нет, мама, — сказал Мишка. — Я у дяди Леши Дмитриева в гараже был, меня там покормили.
Встала бабушка, взяла рыбу, положила в кастрюлю, накрыла крышкой.
— Пусть до утра полежит, потом почистим.
Мишка помыл руки и пришел в комнату. Сел рядом с мамой и пододвинулся близко-близко.
— Ты как печка теплый, Миша, хоть спички зажигай, не заболел ли?
— Нет, мама, не заболел, вот только здесь болит, когда дотронешься, — и он показал на соски груди.
— Ой, Миша, — сказала она улыбаясь. — Это не ко мне, а к отцу надо, у вас мужиков все по-своему.
Они переглянулись с отцом, им стало ясно, что помаленьку, день ото дня, Мишка становится мужчиной.
— Почитай немного и ты вслух, я немного отдышусь. Читай, не торопись, как будто с нами беседуешь, — попросила мать.
Мишка перевернул несколько страниц назад, посмотрел название рассказа: «Русский характер», А. Толстой. Он стал читать, как и просила мама, с чувством, с толком, делая иногда небольшие паузы, как бы давая слушателям самим принять участие во всем услышанном. Даже мать, учительница литературы, поразилась проникновенности восприятия вещи, увиденной первый раз в жизни. Когда Мишка дошел до того места, где капитан Егор Дремов, танкист, едет от вокзала с возницей попутно до его деревни, и возница, знакомый Егору с детства по имени, увидев его обожженное, изуродованное лицо, отвернулся, Мишка прочитал так, что заплакала даже мать. А когда, так и не узнанный возницей, он подошел уже в темноте к родному дому, увидел мать, ее родные теплые руки, у него самого чуть не разорвалось сердце. Он смотрел и предугадывал все действия матери. Она накрывала на стол, ждала отца с работы. Егор видел, как она открыла шкафчик, а дальше он знал, что там лежит, вверху, внизу. Как он постучал. Мать открыла ему и впустила. Увидев его лицо, она ахнула, отшатнулась, как будто ее ударили. Он даже не сказал ей, что он Егор Дремов, сын ее. Он представился другом Егора, это Егор попросил его навестить и низко поклониться матери. Да заодно узнать про невесту Егора. Мишка читал настолько завороженно, так переживал за этого, ставшего в один миг родным, человека, что хотелось самому плакать от обиды, от несправедливости. И чтобы ни говорили после этого, есть Бог, есть. Это не он виноват, что Егор горел в танке, потерял свою мужскую русскую красоту. Война, будь она трижды проклята, сколько горя несет всем нашим и не нашим, война, она и врагов не жалеет. Вон, сколько их до сих пор в Европе, безногих и безруких. А Бог помог Егору выкарабкаться, не сломаться, не пускать потом пузыри, требуя себе и только себе благ неземных. Мишка дочитал до конца, какое-то время все молчали. Сам он чувствовал, как будто искупался в святом роднике, испил полную чашу материнской любви. Бессмертна нация, Родина, пока есть такие Егоры. Мать какое-то время молчала. С грустью, понятной только ей одной в этот миг, посмотрела на отца. Вот он сидит, такой же русский мужик, как и Егор Дремов, тоже весь штопаный хирургами, вместо глаза — уродливый протез. И сколько их таких после этой войны.
— А что ты вообще любишь читать, Миша?
— Я люблю читать исторические книжки, — сказал Мишка. — Про Хаджи Мурата читал, потом много рассказов Тургенева. Особенно понравились «Певцы» и «Бежин луг». Читал Фадеева «Разгром». В детдоме много читал, у Валентины Николаевны много книг было. Больше всех, конечно, понравилась книжка «Братья Карамазовы», особенно Алеша. Знаешь, мама, ему так всем хочется помочь. Они там все хитрят, как могут, а он как между трех огней. Отец его да брат Иван все что-то выясняют между собой, а все шишки достаются Алеше.
Мишка рассказывал матери свое видение книги. Она слушала, иногда соглашалась с Мишей, больше нет. «Конечно, — думала она, — в четырнадцать лет трактовать Достоевского сложно, но то, что у Миши есть свое собственное мнение, хорошо». Ее стереотип детдомовца — представление о нем, как о ребенке, обделенном вниманием, — лопался, как мыльный пузырь. Ни физической, ни духовной ущербности она в Мише не видела. Из опыта педагога она знала и видела детей, даже из хороших семей, сереньких и духовно убогих.Решила про себя не строить никаких планов на будущее. Хочет парень шофером стать, воплотить свою мечту, пусть так и будет. Мишкину дружбу с дядей Лешей она приняла как естественное желание мальчика быть ближе к своей мечте. Конечно, жаль, что отец не как дядя Леша. Не поведет же он Мишу в свою тюрьму зэков показывать. Ноту ревности Мишка услышит в словах отца:

— Опять пошел к своему дяде Леше, и что ты там нашел?
«Вы ничего не понимаете, — думал Мишка. — Для меня гул мотора как музыка, как песня без слов. Вот пойму его до конца, потом и слова найдутся». Пацаны во дворе на Мишку не сердились. Что с него взять, малохольный, помешался на машинах. Только теперь, когда всей оравой ехали с дядей Лешей в гараж, Мишка с полным правом сидел на месте пассажира, если, конечно, не ехала Алка. И когда шли домой, он шел рядышком с дядей Лешей. Однажды глухонемой Аркашка, встретив Мишку, сказал:
— Жених и невеста, — показал на Алкины окна.
— Ага, — ответил Мишка, — завтра свадьба, приходи.
«Аркашка, — думал Мишка, — обидится, будет ругаться, а он его на свадьбу зовет».
— Ра-а-ано, — посмеялся Аркашка, — в школу скоро, потом свадьба.
«Вот зануда глухонемая, не слышит, говорить не умеет, а туда же, жених и невеста. Нужен я этой Алке, она вон какая, вся из себя, а я даже меньше ее ростом. Курить, что ли, бросить? Говорят, сразу расти буду. А Тыбурций сказал, ерунда все это, курить — не курить. Вот титьки перестанут болеть, волосы на губе появятся, да еще на одном месте, тогда и расти будешь. Он-то много чего знает, братаны старше его, есть у кого спросить».
Оставалось две недели до школы. Однажды вечером возвращались из гаража, шли одни с дядей Лешей, и тот сказал:
— Завтра у меня рейс в Калинин. Если хочешь ехать со мной, то просись у матери с вечера. Выезжать будем в восемь утра. С собой ничего не бери, я возьму на двоих.
Мишка летел как на крыльях, завтра в Калинин! Туда сто двадцать и обратно, это же двести сорок километров!
— Съезди, конечно, — сказала мать. — Увидишь, красота там какая. Волга там хоть и не широкая, а впечатляет.
Мишке ли говорить про Волгу, он девять лет пил ее воду, ел ее рыбу, до сих пор по-волжски окает. И вот новая встреча с рекой детства. Ночь перед поездкой тянулась бесконечно долго. Еще с вечера он попросил бабушку разбудить его.
— Спи, Миша, спи, не суетись, раньше меня никто не встанет.
Мишка долго лежал с открытыми глазами, прокручивал в уме, как они долго будут ехать. Встанут на обочине, будут обедать. Из бочки будут подливать в бак бензин. Тогда заправочные станции были только в городах. И, может быть, дядя Леша разрешит хоть немного порулить. Проснулся оттого, что бабушка зажгла свет.
— Вставай, Миша, уже шесть часов. Ты хоть умойся, куда бежишь, если Алексей сказал, что возьмет, значит возьмет. Этот не обманет, давно его знаю. А в газетку мать харчей тебе завернула.
Пихнув пакет под рубашку, полетел, словно где-то горело. Влетел на этаж к дяде Леше и робко постучал в дверь. Открыл сам дядя Леша. Он еще ходил в трусах, без майки, брился.
— Вот это по-нашему,— сказал он. — Ждать да догонять, это не дело. Садись, сейчас поедим чего-нибудь и тронем.
На завтрак оказались горячий суп и картошка с салом.
— В нашем деле, Миша, как в тайге. Если идешь на охоту на один день, харчей бери на неделю. Вот эту заповедь запомни на всю жизнь. Машина — это железо, пока нет таких, чтобы не ломались. Ешь веселей, не торопись, успеем.
Никогда еще Мишка не видел утром столько народу. Шли фабричные, в основном женщины, на первую смену. Ходили пешком, автобусов было мало. Да и законы были к опоздавшим на работу настолько суровыми, что представить невозможно. За опоздание на полчаса судили. Присуждали 25% от зарплаты отдавать в пользу государства. За прогул — увольнение с занесением в трудовую книжку. Потом нигде не устроиться вновь.
— Что это у тебя под рубашкой? — спросил дядя Леша.
— Тормозок, — ответил Мишка, — бабушка дала.
— А я тебе что вчера сказал! Ладно, давай заодно положим в сумку. Хлеб — дело святое, должен лежать в чистом месте.
— Ага, — сказал Мишка. —Еще лучше, когда он лежит в брюхе.
— Вот смотрю на тебя, Миша, ты ведь, как и я, свою войну прошел, выходит фронтовик.
— Скажете тоже, нашли фронтовика, я немцев только пленных видел!
— Видел, говоришь? Ну и как они тебе?
— Да разные, а вроде такие же, как и мы. Одного даже сам поймал.
— Как это поймал? Расскажи.
— Я тогда еще в школу не ходил. — Мишка вспомнил тот день. — Все дети разошлись по классам, а я без дела болтался по всему детдому. Зашел, как всегда, к поварихе. Мне ничего там не обломилось. Выходя от нее, увидел, как открылась дверь с улицы. В сени вошел непонятно во что одетый мужик. Я обомлел от страха, спрятался за огромный ларь, где хранилась картошка, лук, морковка. Обычно этот ларь закрывали на замок.Ларь был открыт, может, повариха забыла закрыть, торопилась. То, что это был немец, я сообразил сразу. Только они ходили бесшумно.
Они придумали сами себе обувь. Из старых автомобильных покрышек вырезали протектор, привязывали к сапогам. И ноги всегда сухие, и походка бесшумная. Им только один раз разрешили пройти по Москве в своих кованых сапогах. Когда после поражения под Сталинградом прогонят всю группировку Паулюса по столице. Заснимут все на кинопленку и покажут по всему миру. Они пройдут перед миллионами взглядов людей. Это будет самое позорное и жалкое зрелище. Вслед за ними пройдут поливочные машины. Весь мир увидит, как их спесь, превосходство, непобедимость вместе с грязной жижей утечет в канализацию истории. У всех последующих пленных подковы с сапог будут отрываться. По России ходить надо тихо, мы вас сюда не звали.

Мишка сидел за ларем не дыша. Немец открыл крышку и залез. Было слышно, как он давил картошку, искал покрупней. Набирал в карманы шинели лук, трещала шелуха. «Вот гад, что делает, самим жрать нечего. Ну, сейчас я тебе сделаю», — решил Мишка. Он быстро накинул щеколду на петельку, вставил прутик от метлы. Немец сидел тихо, видно, тоже не дышал. Мишка заорал, стал звать повариху. Та выскочила, как ошпаренная, в сени.
— Ты чего орешь, Мишка?
— Я вора поймал! Он там, в ларе!
— Ну-ка, Мишка, приоткрой дверь пошире, светлее будет, посмотрим, кого ты поймал.
Она открыла ларь, увидела немца. Увидела человека, испуганного, голодного, чуть живого от страха.
— Вылезай, — спокойно сказала она.
Немец вылез, стал доставать из карманов картошку, кидать обратно в ларь.
— Ладно, иди. Иди! — сказала она. — Стой! — сходила на кухню, принесла кусок хлеба, отдала ему.— Теперь иди!
— Гут, гут! — говорил тот.
Он благодарил ее, благодарил за то, что все хорошо кончилось. А Мишка подумал: «Сегодня она сама будет без хлеба». Только потом, с возрастом, поймет, какое это сокровище, русская женщина! Почему все происходящее на этом свете, прежде всего, ложится на ее плечи? Когда же закончатся в государстве эксперименты над женщинами?
Дядя Леша выслушал Мишкин рассказ. Помолчал.
— Видишь, какая она, русская женщина! Мое мнение, если будет хоть одно столетие без войны, их заслуга! Ты, Миша, скоро вырастешь, будешь много читать. Доживешь и до моего возраста, а, возможно, и раньше поймешь, почему великие скульпторы ваяли женщину всегда с младенцем на груди. И только в двух случаях: одну с весами и другую с мечом в руках. Как ты думаешь, кого во время боев я больше всего вспоминал? А уж поверь, побывал я в этих передрягах. Не дай Бог, еще такое пройти. Молитву и мать. И не верь никому, что Сталина его политруки вспоминали. Жить захочешь, мать увидеть захочешь, сам в атаку пойдешь, подгонять не надо. Ох, в каком мы долгу перед матерями! Они -- все на этой земле! Уйдет мать из жизни, в этот же день ты сирота. Дороже матери, Миша, ничего на этом свете нет. Жаль, вспоминаем об этом иногда поздно.
Как он был прав, Мишка убедится через сорок лет. Жизнь будет продолжаться, время не остановится, но это будет совсем другое время, без матери. Письма в прошлое не пишут. Остается одно. Каждую весну и осень смотреть в небо, когда прилетают и улетают журавли. Мне почему-то кажется, это не солдат погибших души, а матерей наших, отцов и дедов. Прилетая вновь весной, они смотрят сверху, как мы перезимовали, все ли живы. Улетая, видят, все ли сделано по-человечески, хорошо. Заметив неладное, сделают не один круг над домом. Предупреждают, дети вы наши, еще неделя, и снег пойдет. Торопитесь! Осенью, как никогда, почему-то тоскливо на душе. Горько и птицам оставлять нас на зиму, потому прощаются с каждым домом, с каждым человеком. Журавли — птицы без национальности, как для матери — все дети, будь они всех цветов кожи.
Пришли в гараж. Дядя Леша взял путевку на рейс. Зашли к механику, тот подписал, что машина исправна, можно ехать. Когда сели в кабину, Мишку охватило необыкновенно радостное чувство. Его мечта, начиная с сегодняшнего дня, становилась реальностью. Выезжая их гаража, Мишка оглянулся назад. Механик стоял уже за машиной, сложив большой, указательный и средний пальцы вместе, перекрестил машину.
— Дядя Леша, ты видел, что он сделал? — спросил Мишка.
— Видел, видел, успокойся. Он знает, что делает. Наши машины только с Божией помощью и могут ехать. Вот увидишь, съездим и приедем без поломок.
Мишка и не предполагал, что город такой длинный. Ехали, ехали, а он все не кончался. Проехали последние городские улицы, начался поселок. Дядя Леша велел закрыть окно. Но было уже поздно. В кабине запахло вонючим туалетом.
— Здесь золотари живут, — сказал дядя Леша.
— Ни фига себе, и в Волочке золото добывают? — удивился Мишка.
— Ты о каком золоте подумал?
— О настоящем, конечно, о каком еще, — ответил Мишка.
— Настоящее не пахнет, а это, сам чувствуешь, как воняет.

Оказывается, этот поселок и все поля вокруг него были залиты золотом выгребных ям, туалетов. Его возили на лошадях, в деревянных бочках. Зрелище потрясающее. Работали они в основном по ночам. И опять, основная рабочая сила - женщины.

Полностью читайте в газете №21, на сайте - 30.05.17

25 мая 2017
Average: 5 (3 votes)

Добавить комментарий

CAPTCHA на основе изображений
Введите код с картинки