Туберкулез

Туберкулез почему-то принято называть болезнью бедных. Я с этим и согласен, и нет. Человек длительно идет к своей болезни, часто сам того не зная. И больше всего, уверен, он виноват сам, если не получил этот недуг по наследству. С позиции прошедшего времени и ныне совершенно здорового человека, хочется поведать историю моей болезни. А начать хочу со слов одного очень известного в нашем городе доктора, ныне покойного Марка Львовича Цейтлина. В день, когда я узнал, что болен туберкулезом, он мне даже с неким оттенком юмора и свойственной ему иронией сказал:

— Запомните, молодой человек, туберкулезник в этой жизни плачет дважды: один раз — когда его ставят на учет, другой раз — когда снимают с учета. 
Как он был прав. Но в то время происходили события, которым нужно только радоваться. Было поистине теплое лето, август 1973 года. С большим трудом я получил свой очередной отпуск и планировал отдохнуть на всю катушку. Проживал я тогда в поселке Стружаны. Жил, можно сказать, давно, девять лет. Поселок новый, прекрасные бытовые условия. А так как жена работала в больнице, по законам того времени ни учителя, ни медики не платили ни за что. Жили как при коммунизме, ни в чем себе не отказывая. Как сейчас помню тот день четвертого августа. На улице +30. Мы с супругой, да и дети, загорелые, как головешки, отдыхаем на озере в ста метрах от дома, купаемся. Жена, кандидат в мастера спорта по плаванию, главенствует на воде. Честно сказать, купаться с нею одновременно я не любил, потому что плавал, как топор. Она, зная этот мой недостаток, тихонько подплывала, давила рукой на мою макушку, и я шел ко дну. Выныривал с выпученными глазами, выплевывал воду и ругался. Дети на берегу смеялись и хлопали в ладоши. Что-то со мной, видно, происходило, воздуха под водой не хватало. А вечером, особенно во время сна, я покрывался липким потом, даже простынь прилипала. При росте 176 см я набрал вес до 82 кг, причем взвешивался регулярно в бане, практически каждую неделю. Думали, гадали мы с женой и решили ехать в диспансер на проверку. Записался на прием к врачу и рентген. В прохладном коридоре больницы никого не было, я сидел один. Иногда в пижамах в полоску проходили больные, похожие на арестантов, больше мужчины. Кого там только не было: совсем пожилые и дети, старушки и молодые девушки. Я никогда не думал, что больных так много. Когда ты здоров, никуда не ходишь, то где тебе увидеть, сколько людей только в одном городе болеет, а по стране и говорить нечего. Я сидел и не знал, что со мной будет уже через несколько минут. 
— Заходите в рентгеновский кабинет, — сказала подошедшая медсестра, — Вас уже ждут. 
Я, раздетый до пояса, вошел. За столом в белой шапочке сидел невысокого роста доктор, куривший «Беломорканал». Тихим, спокойным голосом он спросил, на что я жалуюсь. Я ответил: «Жалоб нет, если не считать, что порой не хватает воздуха и потею». 
Он поставил меня к аппарату, щелкнул тумблером, экран засветился каким-то мертвым светом. Доктор крутил меня как хотел: то пододвигал к самому экрану, то поворачивал боком. Просил покашлять, затаить дыхание. Я хранил молчание, молчал и он. 
— Ого-го! — еле слышно произнес он. — Когда последний раз были на флюорографии? 
— В апреле, — ответил я. 
Пересчитав на пальцах, получилось пять месяцев назад. Не говоря ни слова, он нажал свою потайную кнопку, и через две минуты пришли два санитара с носилками. 
— Ложитесь, — как можно спокойнее сказал доктор, — вам практически нельзя двигаться. У Вас, голубчик, туберкулез в последней стадии. Вы бациллярный, Вам домой ни в коем случае нельзя. И не только домой. Вы опасны для здоровых, окружающих. 
— О чем Вы говорите, доктор! Да я вчера на своем самосвале семь колес поменял. Весь день кувалдой махал, да и сейчас кого хочешь, пусть он будет сильнее меня, уложу на пол. А Вы — туберкулез. 
— Вы сами пришли к нам проверяться, так будьте любезны подчиняться нашим правилам. Ложитесь! Иначе я не гарантирую Вам и часа жизни. У Вас в левом легком такое… Непременно покажу, пусть только сделают снимки. 
Я как был раздет до пояса, так и лег на носилки. Мужики, тяжело кряхтя, занесли на второй этаж, и я увидел дверь, на которой было написано страшное слово «Реанимация».
Палата была пуста и прохладна, видимо, окнами она выходила на запад, и солнце здесь появлялось только к вечеру. Вдоль стен стояли две кровати с большими подушками, как у мещанских невест. Меня, как драгоценный сосуд, со всеми мерами предосторожности с носилок переложили на кровать. Пришел, по-видимому, дежурный врач с процедурной медсестрой пенсионного возраста. Принесли штатив и четыре пакета системы с лекарствами. Я хотел есть, еще не обедал, а меня стали кормить лекарствами. Бедная старушка — эта процедурная сестра в каждую вену на руках и ногах попадала только с третьего раза. 
— Уж если в такие вены не попасть с первого раза, — думал я, — то заколет она меня сегодня точно. Вены, как конские жилы, играли под кожей, а она все мимо. И держат же таких.Моя жена хоть у новорожденного найдет любую вену. А эта! В очках, и ничего не видит. Это была Мария Васильевна, милейший человек, с которой потом мы очень подружились. Я уже лежал под системой, когда вошла еще одна женщина в халате, принесшая снимки из ренкабинета.

— Слышала, слышала, как ты там у доктора духарился, я за ширмой стояла. Вот, посмотри, что у тебя, и не ерепенься, когда доктора говорят. Ну никакого сладу с народом не стало, грамотные все, не мы их, они нас учить хотят, — бурчала она про меня. И уже миролюбиво поглаживая меня по голове, сказала:
— Вместе будем из этой передряги выбираться. Я в тебя верю. Вон ты какой сильный, другой давно бы помер, а ты даже не кашляешь. 
Она сидела на краешке кровати, держа снимок на весу. 
— Вот, видишь черное большое пятно? Это у тебя уже сквозная дырка в легком. Видишь эти сухожилия? Это сердечная аорта. Тебе, родной, стоит посильнее кашлянуть, и она лопнет. Лежи спокойно, не шуми больше, мы твоей жене позвонили, что у нас ты, завтра приедет. 
Это была всеми любимая, незабвенная Тонечка Виноградова. Уходя из палаты, она погрозила мне пальцем и улыбнулась. Марья Васильевна поставила системы и ушла, показав, какой краник закрыть, когда жидкость закончится.
Я лежал уже около часа, когда она заглянула в открытую дверь и снова исчезла. Есть уже не хотелось, по-видимому, две системы были с глюкозой, но курить хотелось так, что уши опухли, а потом завяли. Мои брюки с сигаретами лежали на тумбочке. Я уже предвкушал аромат затяжки дымом, когда пришла нянечка с деревянной вешалкой, повесила мои брюки и унесла, положив взамен пижаму. Дверь была приоткрыта, и я услышал, как по коридору, даже по походке можно узнать, шел мужик. Он шлепал тапками без задников, словно голой ладошкой шлепали младенца по его красной попке, ласково, осторожно. Эй, мужик, крикнул я громко. Будь другом, загляни ко мне. Дверь открылась пошире, и в проеме показалась женская кудрявая голова: 
— Чего шумишь, что надо? 
— Закурить что-нибудь, — спросил я, — у тебя случайно нету? 
— У меня случайно есть все, но ты же здесь лежишь, почти умираешь, и еще курить просишь, нельзя тебе. 
Тогда я сказал, что никогда ее не забуду, даже на том свете буду Бога просить, чтоб ее взяли в рай. 
— А ты с юмором, хоть и умираешь, вчера как раз с твоей кровати такого же в морг через два часа унесли, как помер. 
— Ну дай, ну найди хоть окурочек человеку, знаешь, как курнуть хочу, —  взмолился я. 
— Сейчас сделаю тебе дымок. 
И она достала из кармана коробок спичек, где лежал окурочек недокуренной ею сигареты. Прикурила в коридоре, сделала затяжку сама и дала затянуться мне. Я, как к мамкиной титьке, присосался так, что вырвать этот окурок ей не удалось. 
— Э-е-е, мужик, сгоришь весь, и одеяло тоже, отдай обратно. 
Как мне было хорошо, я поймал такой кайф, что все плыло, бежало и летело. Точь-в-точь ощущение такое, когда только начинаешь курить, ее я уже не видел, уснул. Кажется, этому дню не было конца. Проснулся от шума шлепанцев, больные шли на ужин. Они проходили мимо моей палаты, отпуская в мой адрес скабрезные шуточки, типа «вот и еще один жмурик намечается». 
— Вот вам, дорогие мои сограждане, и братская солидарность, — думал я. — Да просто элементарного сочувствия не стало в нашем человеке. С таким человеческим участием доживем, что очередь в морг занимать будем. Нет! Черта вам лысого! Хоронить меня собрались. Не из той я породы, чтоб умирать. В детдоме, в войну, в голод не умер, а здесь со сливочным маслом каждый день. Не дождетесь, еще всех вас переживу. Ну, поваляюсь, конечно, с системой денек-два и на своих ножках выйду из этой реанимации. Болен, не спорю! Куда хочешь пойду, хоть на операцию, только не в морг. 
Пока я так думал да мечтал, в дверь просунулись те же носилки, с теми же санитарами, и несли они нечто подобное мне, только, видно, моложе, замыкала их шествие женщина в городской одежде. Я лежал, не двигаясь, и смотрел. 
— У тебя что? — спросил меня новенький. 
— Туберкулез, — ответил я. 
— У меня тоже, — сказал он. — Давно лежишь? 
— Нет, только сегодня пришел, а меня еле довезли, наверное, насовсем, — посетовал он. Вот жил и не знал, что восемь дырок в легких, худел только быстро. А приехала сегодня машина с флюорографией, вот и попался, теперь лечиться буду. Палата наполнилась запахом перегара не то пива, не то водки. Пахло от женщины, она была пьяна, но вида не подавала. 
— Вот мужа привезла, — твердила она своим. — Не доглядела, заболел! Как теперь одна буду без него? И дом, и корова, и сено, все теперь на мне, а он, видишь, заболел.
Мне ее было почему-то совсем не жалко, как тем людям, что прошли недавно и не жалели меня. Но, сдержав себя, я ей сказал: 
— До зимы еще далеко, может, и выкарабкается ваш муж, молодой он еще. 
— Дай-то Бог, дай-то Бог, —  дважды повторила она свою надежду на лучший исход. В палату никто не заходил, персонал ужинал. Воспользовавшись их отсутствием, дама достала из сумки четвертинку водки. Половину прямо из горла отпила сама, вторую отдала Николаю, так звали этого парня, который вылил остатки в себя и только потом извинился, что не предложил мне. 

— Ну, я пойду, Коля, пока до автобусной остановки доберусь, пока доеду домой, ночь уже будет. 
— Иди, — обреченным голосом ответил тот, отпуская жену. Ее потом догнали, не доходя ворот диспансера, а произошло следующее: Николай стал кашлять. Сначала тихо, потом сильнее. Лицо стало красным, затем синим. Когда он кашлянул в последний раз, внутри что-то оторвалось. Он выплюнул вместе с мокротой и кровью, что била из него гейзером, кусочки легких. На коленях, держась за свою и мою кровати, он тихо умирал, не прося о помощи. На стенке была кнопка вызова. Я ее нажал, да так от страха и держал, пока не прибежали врачи. Пахло водкой и смертью. Поверьте мне, я видел этот запах. Именно видел, а ощутил потом — это запах миндаля. Может, это так пахла душа Николая?
Меня снова положили на носилки, пока переодевали да меняли белье на кроватях. Кровь была на полу и стене, она походила на сгусток киселеобразного состояния. Нянечка щеткой закатывала эти комки в совок, и они не растекались. Когда все улеглось и все зеваки разошлись, ко мне в палату зашел новый дежурный врач. Молодой, энергичный, красивый. Посмотрев на меня, он сказал:
— Вот так умирают туберкулезники — легко и без боли. Хочешь выздороветь? — спросил он меня. 
— Хочу! 
— Тогда пока не пей ни водки, ни вина. 
Господи! Я лежал и думал. Да что же это такое человек? Рождается в муках, в муках живет, в них же умирает. Ответа на свой вопрос я не нашел до сих пор, и вряд ли кто его знает. Как, должно быть, долго лечились и умирали Горький, Чехов и многие туберкулезники, их не спасли, а я-то кому нужен. Но и время было другое, стал я себя успокаивать. Да был бы в то время обыкновенный пенициллин, и читали бы мы уже не «Три сестры» Чехова, а еще что-то большее, масштабное. Он же, этот Чехов, мастер не только коротких рассказов. Думаю, в мыслях у него были эпохальные вещи, а все туберкулез. И никакие юга не спасают от этой хвори. Продлевают страдания, а не спасают.
Ночью мне приснился сон: Бог собрал всех ангелов-хранителей, спрашивает, кто за Мишку отвечает. Я, говорит один ангел. Так что ж ты за ним так плохо смотрел, спрашивает Бог. Не успеваю, отвечает ангел. Он на самосвале работает, я только к нему в кузов пристроюсь, а он под экскаватор грузиться щебенкой едет, все крылья отшиб уже. Экскаваторщики-то вечно пьяные, не видят не только меня, порой и машину. Ну, вот что, говорит Бог, лети к Мише, вижу, плохо ему, будь с ним, пока не позову обратно. 
То ли ангел это был, то ли кто другой, но кто-то тронул мое плечо. Стояла дежурная медсестра и держала утку. 
— Давай сходи, парень, хоть по-маленькому, с утра ведь терпишь. 
Мне было стыдно, что я такой немощный, система была и ночью, она через шланг вливала в меня лекарство, а отработку я слил в утку. 
— Если что надо, позови, я приду, — сказала она. 
— Знаете что, — сказал я ей, —  у меня в брюках остались спички и сигареты. Вы не могли бы принести, хоть покурю маленько? 
— Хорошо, найду тебе сигаретку, а брюки твои в гардеробе, он закрыт.
Ох и плохо курящему, да когда еще не ходишь, никто этого не поймет. А ты брось курить, будет ответ. Легко сказать, вон в Средние века у человека всегда спрашивали о его последнем желании. И давали покурить перед уходом в мир иной. Уважали человека и его вредные привычки.
Ближе к обеду ко мне приехала моя красавица жена. Я плакал, как ребенок, было обидно, что такой молодой и столь безнадежно болен. Она и сама плакала. Кому, как ни на ее плечи, свалилась такая беда. Успокаивала как могла, говорила, вынесем все, лишь бы я поправлялся. Я уже скучал по детям, а мои страдания еще только начинались. Привезла всего и, конечно, сигарет, за что я ей был благодарен. Целый август я пролежал под системой, и ко мне кроме жены никто не приходил. Возможно, боялись заразиться. Жену и детей заставили пройти обследование. Дома все продезинфицировали, испортив при этом ковры и мебель. Ну да Бог с ними, с коврами, дело наживное. Но где ж мои друзья? Не с ними ли я водку пил? Не ради них мог пойти на любой бандитский нож? И понял: нет и не было у меня друзей, были собутыльники. Даже профком и тот испугался прийти, через кого-то передал пять апельсинов да пять рублей денег. Эх, дерьмо вы все вонючее! А я-то бисером перед каждым. Вот уж точно — не мечите бисер перед свиньями, не поймут. Вылезай, Мишка, сам, а там еще посмотрим на их реакцию, когда снова будешь на коне. И вылез, да так быстро, что врачи только диву давались. А я-то знал, что это был ангел, за плечо мое больное потрогал, и все пошло на поправку. К Новому году я уже бегал по всем этажам, был снова кому-то нужен. Ездил домой, видел детей, радовался. Жил без друзей и обязательств перед ними. А в марте, уже на восьмом месяце моей болезни, все остановилось. Болезнь не прогрессировала, но и состояние здоровья не улучшалось. Этих вредных палочек ни в крови, ни в мокроте уже не было, но дырка величиной с сигаретный фильтр не затягивалась. Если б только кто знал, сколько лекарств я съел да еще в уколах залил через вены. И что, все даром?

И опять мой ангел-хранитель полетел, только не ко мне, а в Ригу к профессору Розенберге, надоумив ее приехать в Резекне проконсультировать врачей, что лечили нашего брата-туберкулезника. Как сейчас помню тот светлый день.
Она, пожилая, седая, в ослепительно белом халате, вошла в палату, держа в руках мою историю болезни вместе со снимками. Внимательно послушав не какой-то железкой со шлангом, а настоящей деревянной трубочкой, спросила:
— Хотите жить, работать и не болеть? 
— Конечно, хочу, — ответил я. 
— Тогда, голубчик, соглашайтесь на операцию в Риге, у меня в клинике на Югле. 
Я ответил согласием. 
— Буду делать сама лично, — успокоила она меня. — Вам, Михаил, жить надо, детей растить, а не пролеживать бока по диспансерам. 
Вот какие доктора были — о забастовках да деньгах речи не вели. То, что они имели в своем сердце, всегда называлось словом «нравственность». А она, как и совесть, — либо есть, либо нет. Ее невозможно купить, только воспитать в себе. Таких больных, как я, было много, но сделать операцию предложили именно мне. Не потому, что я особенный, просто большинство было либо старше 50 лет, либо настолько обессилено алкоголем и никотином, что такую операцию не выдержало бы. 
— Молодец, Михаил, — сказал Марк Львович.  
— В каком смысле молодец? — спросил я. 
— А в таком, что у тебя сейчас есть настоящий шанс раз и навсегда избавиться от туберкулеза. Сразу тебе скажу, операция не из простых, но я знаю профессора Розенбергу. Это она сделала возможным проводить подобные операции. Верь ей. 
Теперь мой пищевой рацион изменился настолько, насколько позволял больничный и домашний бюджет. Я ел все самое лучшее, калорийное, овощное, пил соки, стал меньше курить. Мне нужно было до 24 апреля, на день назначенной операции, набрать вес, что я и сделал. За две недели до хирургического вмешательства мне пришел официальный вызов. Этого дня я ждал и боялся, надо было ехать. Провожая меня на вокзал, жена впервые в жизни перекрестилась. Я сказал три раза: к черту, к черту, к черту, и уехал. Я чувствовал себя необычно, даже умиротворенно. Мне нравилось все. И то, что весна, апрель. Весной у всего живого хорошие надежды на будущее. Надежда! Это слово, его смысл стали главным. В вагоне ехали обыкновенные люди, но после стольких месяцев болезни они мне казались милыми, добродушными. Им и в голову не приходило, что рядом с ними едет человек, уже одной ногой стоявший за чертой этой жизни. Едет просто веселый, в меру с юмором, общительный, еще совсем не старый, несмотря на мою седину, мужчина. 
Клиника, в которую я приехал после нашего резекненского диспансера, поразила своим размахом. Во-первых, она находилась почти в сосновом бору, по-моему, девять этажей в высоту, с автомобильной стоянкой около парадного входа. Сдав все документы, меня провели в прекрасную палату. В ней находилось двадцать коек, но пациентов всего шесть человек. Как правило, местных было меньше, чем приезжих. Люди приезжали чуть ли не со всего Союза. Хорошая молва о докторе, к которой я приехал, докатывалась аж за Урал — до Башкирии и дальше. Во всем чувствовалось, что в клинике работает хорошо слаженная команда. 
Прожив тридцать шесть лет на этом свете, никогда не думал, даже представить себе не мог, что есть даже туберкулез костей. Все эти больные находились больше на первом этаже. По-видимому, из-за трудности передвижения. Многие, почему-то большинство, были совсем молодые женщины и дети. Я никогда не видел столько больных и в одном месте. Это немного удручало, но люди улыбались друг другу, и напряжение снималось. Больные, как правило, быстрее идут на знакомство. И уже через неделю я здоровался со всеми, словно знал их всю жизнь. Такого радушия и участия больше не встретишь нигде, только в больнице. Если кому-то предстояла операция сегодня, его провожали всем длинным коридором, всей палатой. Я смотрел на все это и думал: почему мы в другой обстановке, не в стенах больницы, совсем другие? Неужели человеку нужно заболеть, чтобы стать чище, снисходительнее, даже ласковее по отношению ко всем? Если б только стены больницы умели говорить, они бы поведали миру, через какое страдание проходит здесь каждый человек, чтобы вернуться потом ко всем остальным, словно заново родившимся. Даже больной негодяй здесь ведет себя совсем по-другому. Я еще не видел ни одного хама-врача или медсестры, что пытались бы сделать больному худо. Да такого просто и в природе быть не должно. Так по крайней мере было в прошлом веке. Век двадцать первый непредсказуем. Не хочу так думать, ведь побеждать всегда должны добро и доверие. Через какие медицинские тесты я прошел, описывать не буду. Чувствовал себя уверенно: гуляя по лесу, спокойно мог пробежать метров восемьсот, при этом пульс быстро восстанавливался.
Дня за три до операции меня вызвали к анестезиологу, чтобы правильно рассчитать дозу наркоза. Врач меня еще раз тщательно осмотрела. Спросила, не кружится ли голова. 

— Нет, — ответил я, — все хорошо. 
О каком головокружении могла идти речь, если каждый день я съедал стакан сметаны, пять яиц, граммов сто меда и куриный бульон. Во мне играла каждая мышца. Доктор внимательно проверила все вены на руках и ногах, даже на пальцах рук. 
— Операция назначена на 24 апреля, начнется, как всегда, в 9.30. Вы себя подготовьте, пожалуйста, с вечера, — она показала на мои интимные места — грудь и подмышки, — все сбрить до единого волоса. Вечером ничего не кушать, только мед или куриный бульон. До встречи. 
Утром 24 апреля, когда я посмотрел в окно, светило яркое солнце, на деревьях кое-где уже зеленели листья, щебетали птицы. Вот таким я запомнил то утро. К парадному крыльцу один за другим подъезжали больничные автобусы, подвозившие медперсонал. Стоя у окна, я во все глаза глядел, выискивая своего доктора и уже знакомого анестезиолога. Они шли рядом, не торопясь что-то обсуждая и улыбаясь. Розенберга высокая, подтянутая, немного полноватая, с копной седых волос. Анестезиолог под стать ей. Было в ней что-то ахматовское — царственный наклон головы и походка. Я видел Ахматову на вокзале, но если бы мне не сказали, что это она, прошел бы мимо. В 1964 году я ехал в Латвию на постоянное место жительства, а поэтесса скорее всего направлялась в Комарово. Особенно-то я тогда поэзией не интересовался, хотя Есенина, которого только что разрешили издавать, любил всегда.
Врачи вошли в вестибюль больницы в 8 часов утра. Все в палате завтракали, а я бегал в курилку и смолил одну за другой. Хотелось накуриться на всю жизнь. 
— Что ты бегаешь? — спрашивали мужики. 
По статистике, у них умирал один из ста. В палату вошла анестезиолог. Я посмотрел на часы, было 8 часов 30 минут. 
— Где тут у нас Миша Курков? 
— Здесь, — произнес я. 
— Попрошу Вас, Михаил, как Вас там дальше по батюшке-то?
— Николаевич, — ответил я. 
— Вот, вот, вот! Николаевич, опустите Ваши штаны и подставьте то место, в которое все целуют новорожденного и лупят ремнем ослушавшихся. 
Сделала укол и удалилась. 
— Скоро за тобой приедут на каталке, самому идти не дадут, — говорили мужики. — А укол, чтоб не трусил, сейчас ты быстренько поймаешь кайф, и тебе море будет по колено. 
И действительно, я подошел к окну, а это был восьмой этаж, и подумал: а почему люди не летают. Мне хотелось взлететь или сигануть вниз головой. Казалось, нет такой преграды, которой я б не одолел. Наркотик еще не начал по-настоящему действовать, как в палату въехала каталка. Меня вывезли в коридор, где вдоль стен стояли люди и желали мне удачи и бодрости духа. Около операционной мне надели специальное белье и ввезли внутрь. С каталки я встал сам, лег на Т-образный стол, напоминавший крест, что нес Христос на Голгофу. Не было только средней перекладины, а в остальном точь-в-точь. 
Все начинается с креста, с этого христианского символа вечности. У Бога — крест, у сатаны — виселица. Лучше крест! Своего доктора я увидел уже в маске и шапочке под цвет ее волос. Она была спокойна, я у нее юбилейный, тысячный, и все живые. Первой подошла анестезиолог, улыбнулась и сделала укол. 
— Считай, начиная с единицы и дальше, — сказала она. 
Я стал считать. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Сейчас, прожив после этого такие трудные годы, порой думается: уж лучше бы и не возвращаться тогда было. Как резали, как пилили, как ворочали, словно бревно, доставали мое легкое, в каком напряжении работали, я не узнаю никогда. Сколько я был в этом наркотическом трансе, мне неизвестно. Проснулся, сидя в подушках. У меня пока еще ничего не болело. Казалось, в мире нет ничего жестче этих самых подушек. Мне хотелось лечь и вытянуть ноги, так как от сидения стонала вся моя задница. Я смотрел по сторонам и поражался. Я был не один. Здесь все было вперемешку. Женщины, девочки, старики и я. Все практически голые. Я не знал, что операционная есть на каждом этаже, где ежедневно по всегда заведенному распорядку операции начинались в 9.30. А потом пациентов привозили в одну послеоперационную, чтобы легче было смотреть за всеми. Кто-то стонал, кто-то кричал от боли, кто-то просил пить, кто-то, как и я, еще находился под наркозом, который должен был вот-вот кончиться. Мы лежали, как одна семья, совсем не стесняясь наготы другого пола. У подошедшей сестры я спросил, почему мне не больно. Может, мне вовсе и не делали ничего. 
— А ты посмотри сам, — сказала она. 
Я глянул и увидел у себя в боку толстую резиновую трубку с каким-то ранее невиданным предметом, вроде большого градусника, укрепленного на доске.

В стеклянной трубке была ртуть. В любом случае попасть внутрь она не могла — концы этого гигантского градусника были запаяны. Предмет выполнял функцию регулятора атмосферного давления: у него была шкала, как у градусника, но цифры начинались с семисот и выше. Я посмотрел, ртутный столбик стоял на отметке 756°. Меня ломало, крутило, выворачивало. Болели даже зубы и глаза, я застонал, до крови прокусив свои губы.

После укола, буквально через несколько секунд, вся боль практически исчезла. Я опять летал над землей, а через сорок минут снова на нее вернулся. Орал, стонал, плакал. И опять улетал. Мало того, не прошло и трех часов, явилась методист по медицинской физкультуре. Это тоже особый человек после операции. Если бы не она, то ходить мне сейчас или с сухой рукой, или скособоченному. Про себя в тот день я эту милую женщину назвал «гестаповкой». Она зашла в палату, держа, словно крыс за хвост, несколько футбольных камер от шнурованного мяча. Всем пришедшим в себя от наркоза она дала по камере, оставив одну себе. 
— Минуточку внимания! Это в ваших же интересах, сейчас мы с вами займемся гимнастикой для легких. Показываю! 
Вставив хвостик камеры в рот, она предложила нам сделать то же самое. Укол еще действовал. Я парил, теперь полечу с камерой. 
— Сейчас, —  сказала она, — мы вдыхаем воздух в камеру, одним или двумя пальцами зажимая хвостик, выдыхаем. И так пока не надуем.
Я дунул раз, дунул два. Голова полетела отдельно, в ней все кружилось. Стены у комнаты стали без углов, как в большом колодезном кольце. Я чувствовал, как по спине побежали капельки крови, сочившейся через шрам во всю спину. Методист хвалила нас, говорила, что наши легкие распрямляются и займут нужное им положение. За швы не бойтесь, не треснут. 
А боль, она опять тут как тут. Выпало ей, заразе, счастье хоть один раз поиздеваться над человеком, она и рада напомнить о себе. Знает, стерва, что ее сейчас опять огреют по башке наркотиком, боится. Ох, и тяжело все это, да еще и пить хочется, а нельзя. Только губы тампоном ватным смочат, вот и все на сегодня. Ах, как хочется курить. Кажется, расцеловал бы курящих женщин всего света. Я уже договорился кое с кем, чтобы в туалете под раковиной скотчем приклеили несколько сигарет и чиркалку. Только бы писать или того хуже захотеть. Так ведь утку принесут. Делай дело при всех, умора. В жизни прячешься, а здесь — пожалуйста. Когда никого из медсестер не было, я потихоньку встал на пол. Голова не кружилась, я пошел в туалет. Первое, что увидел, было мое лицо в зеркале над раковиной. На меня смотрел седой мальчишка лет семнадцати. Я потрогал свое лицо рукой. Отражение в зеркале повторило мое движение, значит, не кажется, значит, не глюки. Таким молодым себя я давно не помню, а здесь вот он, да такой свеженький, только желтый. Я улыбнулся своему отражению. Жить будем, дружок ты мой дорогой. Сигареты были на месте, спички тоже. Одной рукой я придерживал эту бандуру со шлангом, другой сунул себе в рот сигарету. Чиркалку придавил к полу большим пальцем ноги, чиркнул и прикурил. Первый дымок пустил мимо легких в воздух. Почувствовал любимый с детства вкус табака, курнул по-настоящему, присев на корточки, чтобы не упасть, если голова закружится. Головокружения не было, и я, как голодный, словно в жизни ничего слаще морковки не ел, выкурил всю сигарету. Я чувствовал себя на седьмом небе. Когда вернулся в палату и сел в свои подушки, пришла мой доктор и прямым ходом ко мне. Унюхав запах табака, она сначала возмутилась, но, видя мое блаженное, довольное лицо, только развела руками. 
— Ходил? — спросила она. — Сам? Один? 
— Ага, — сказал я, — покурил. 
— Ох, Михаил, огорчаешь ты меня! Выходит, вся наша работа коту под хвост? Ты хоть знаешь, сколько стоит такая операция, что я тебе сделала? Пятнадцать тысяч долларов! Вот сколько! В тебя одной крови влили три литра. А ему все до лампочки. 
— Не сердитесь, доктор, — сказал я как можно спокойнее, — я ведь с пяти лет курю, если не покурю, смерть мне будет, тогда никто не спасет. 
— Ну и кури дальше, — уже миролюбиво ответила она. — Кстати, когда будешь выписываться, я тебе дам адреса твоих доноров, вот кого тебе надо благодарить. Хорошо, что имелась твоя группа крови в достатке. Знаешь, Миша, ты по крови теперь и литовец, и еврей, и латыш, понял? Весь интернационал в тебя влили. 
Через два дня меня уже перевели в свою палату. Встречали как национального героя. Вернулся живым, да еще молодым, как никогда. Может, эта кровавая мешанина не дает мне стареть и сегодня. Я люблю жизнь, общение, наслаждаюсь поэзией и музыкой. Могу до бесконечности слушать джаз. Из классической музыки обожаю Первый концерт Чайковского для фортепиано с оркестром, что когда-то играл Ван Клиберн. Мы с ним одногодки.
Конец.

23 марта 2016
Голосов еще нет

Добавить комментарий

11 + 7 =
Решите эту простую математическую задачу и введите результат. Например, для 1+3, введите 4.